Калликл. Нет, не буду, и соглашаюсь, чтобы твое рассуждение подвинулось вперед и чтобы угодить нашему Горгию.
Сократ. Это верно лишь для одной души, а для двух и для многих — нет?
Калликл. Нет, и для двух, и для многих — тоже.
Сократ. Значит, возможно угождать и многим душам сразу, не заботясь о том, что для них всего лучше?
Калликл. Думаю, что да.
Сократ. Так можешь ли ты назвать занятия, которые на это обращены? Или, если хочешь, я буду спрашивать, а ты, когда решишь, что я называю верно, подтвердишь, когда неверно — ответишь «нет».
Сперва давай рассмотрим игру на флейте[53]. Не кажется ли тебе, Калликл, что она как раз из числа таких занятий: ищет только нашего удовольствия, а больше ни о чем не заботится?
Калликл. Да, кажется.
Сократ. Стало быть, и все прочие занятия в том же роде — например, игра на кифаре во время состязаний?
Калликл. Да.
Сократ. А что скажешь про обучение хоров и сочинение дифирамбов? Ты не находишь, что и здесь то же самое? Может быть, по-твоему, Кинесий, сын Мелета[54], старается сочинить что-нибудь такое, от чего слушатели стали бы лучше, или он думает только о том, что понравится толпе, собравшейся в театре?
Калликл. Ясное дело, Сократ, что так оно и есть, по крайней мере — с Кинесием.
Сократ. А отец его, Мелет? Разве тебе казалось, что он поет под кифару ради высшего блага? Впрочем, сказать по правде, — и не ради высшего удовольствия тоже: его пение только терзало слух зрителям. Взгляни, однако, не кажется ли тебе, что вообще пение под кифару и сочинение дифирамбов придуманы ради удовольствия?
Калликл. Да, верно.
Сократ. А это почтенное и дивное занятие, сочинение трагедий, — оно о чем старается? К тому ли направлены все его старания и усилия, чтобы угождать зрителям, — как тебе кажется? — или же еще и к тому, чтобы с ними спорить, и если что зрителям и приятно, и угодно, но вредно, — этого не говорить, а если что тягостно, но полезно, — это и возглашать, и воспевать, не глядя, рады они или нет? Какое же из двух свойств обнаруживает, по-твоему, занятие трагического поэта?
Калликл. Ясное дело, Сократ, что больше оно гонится за удовольствием — за благоволением зрителей.
Сократ. Но как раз подобные занятия, Калликл, мы только что назвали угодничеством.
Калликл. Совершенно верно.
Сократ. Теперь скажи, если отнять у поэзии в целом напев, ритм и размер, останется ли что, кроме слов?
Калликл. Ровно ничего.
Сократ. И слова эти, очевидно, обращены к большой толпе, к народу?
Калликл. Да.
Сократ. Выходит, что поэзия — своего рода ораторство?
Калликл. Выходит, что так.
Сократ. И к тому ж красноречивое ораторство. Или, по-твоему, поэты в театрах не блещут красноречием?
Калликл. Ты прав.
Сократ. Ну вот, стало быть, мы обнаружили особый вид красноречия — для народа, который состоит из людей всякого разбора: из детей <и взрослых>, женщин и мужчин, рабов и свободных[55]. Особенно восхищаться мы этим красноречием не можем, потому что сами называем его льстивым угодничеством.
Калликл. Совершенно верно.
Сократ. Хорошо. А красноречие для народа — в Афинах и в других городах, — который состоит из свободных мужчин, — как о нем будем судить? Кажется ли тебе, что ораторы постоянно держат в уме высшее благо и стремятся, чтобы граждане, внимая их речам, сделались как можно лучше, или же и они гонятся за благоволением сограждан, и ради собственной выгоды пренебрегают общей, обращаясь с народом как с ребенком — только бы ему угодить! — и вовсе не задумываясь, станет ли он из-за этого лучше или хуже?
Калликл. Это вопрос не простой, не такой, как прежние. Есть ораторы, речи которых полны заботы о народе, а есть и такие, как ты говоришь.
Сократ. Достаточно и того! Если и красноречие двойственно, то одна его часть должна быть самою угодливостью, постыдным заискиванием перед народом, а другая — прекрасным попечением о душах сограждан, — чтобы они стали как можно лучше, — бесстрашной защитой самого лучшего, нравится это слушателям или не нравится.
Но ведь такого красноречия ты никогда и не видел! Если же, напротив, ты можешь назвать подобного человека среди ораторов, скорее говори, чтобы и мне знать, кто это такой.
Калликл. Но, клянусь Зевсом, среди нынешних ораторов я не могу назвать никого.
Сократ. Ну, что ж, а среди старинных можешь? Такого, чьи речи заставили афинян сделаться лучше, чем в прежние времена, когда этот оратор еще не выступал перед ними? Я, например, не знаю, о ком ты говоришь.
Калликл. Не знаешь? Ты не слыхал ни про Фемистокла, что он был замечательный человек, ни про Кимона, ни про Мильтиада, ни даже про Перикла[56], хотя уж он-то умер совсем недавно и ты слышал его собственными ушами?
Сократ. Верно, Калликл, но только тогда, ежели верны прежние твои утверждения об истинной добродетели, что она состоит в исполнении желаний, собственных и чужих. А если неверны, если, как мы вынуждены были согласиться после, потворствовать надо лишь тем из желаний, которые, исполнившись, делают человека лучше, а которые хуже, тем не надо, и это — особое искусство, я не нахожу, можно ли утверждать, что хоть один из четверых отвечает нашим условиям.
Калликл. Поищи хорошенько — найдешь.
Сократ. Давай вот так же, не торопясь, разберем, соответствовал ли кто из них этим условиям. Речи достойного человека всегда направлены к высшему благу, он никогда не станет говорить наобум, но всегда держит в уме какой-то образец[57], как и все остальные мастера: стремясь выполнить свое дело, каждый из них выбирает нужные снасти не кое-как, но чтобы вещь, над которою они трудятся, приобрела определенный вид. Взгляни, если хочешь, на живописцев, на строителей, на корабельных мастеров, на любого из прочих мастеров, кого ни выберешь: в каком порядке располагает каждый все части своей работы, подгоняя и прилаживая одну к другой, пока не возникнет целое — стройное и слаженное!
Подобно остальным мастерам и те, о которых мы говорили недавно, те, что заботятся о человеческом теле, — учители гимнастики и врачи — как бы налаживают тело и приводят его в порядок. Признаем мы, что это так или нет?
Калликл. Пусть будет так.
Сократ. Стало быть, слаженность и порядок делают дом пригодным, а неслаженность — непригодным?
Калликл. Да.
Сократ. И судно — тоже?
Калликл. Да.
Сократ. И то же самое мы скажем про наше тело?
Калликл. Конечно.
Сократ. А про душу? Неслаженность делает ее пригодной и здравой или же некая слаженность и порядок?
Калликл. После всего, в чем мы согласились раньше, необходимо согласиться и в этом.
Сократ. Как же они зовутся, эти телесные свойства, которые возникают из порядка и слаженности?
Калликл. Вероятно, ты имеешь в виду здоровье и силу?
Сократ. Верно. А то, что в душе возникает из порядка и слаженности? Постарайся догадаться и дать этому название.
Калликл. А почему ты сам не скажешь, Сократ?
Сократ. Что ж, если тебе больше так нравится, буду говорить я. Ты же подтверждай мои слова, если сочтешь их правильными, а если нет — опровергай и стой твердо. Мне кажется, что имя телесному порядку «здравость» и что из него возникает в теле здоровье и все прочие добрые качества. Так или нет?
Калликл. Так.
Сократ. А порядок и слаженность в душе надо называть «законностью» и «законом», через них становятся люди почтительны к законам и порядочны, а это и есть справедливость и воздержность. Верно или нет?
Калликл. Верно.
Сократ. Стало быть, вот что будет стоять перед глазами у того оратора, искусного и честного: какие бы речи он ни произносил, воздействуя на души, какие бы поступки ни совершал и что бы он ни дарил, что бы ни отнимал — и даря, и отнимая, он постоянно будет озабочен тем, как поселить в душах сограждан справедливость и прогнать несправедливость, поселить воздержность, изгнать распущенность и вообще поселить все достоинства, а все пороки удалить. Согласен или нет?
Калликл. Согласен.
Сократ. И что пользы, Калликл, для больного и негодного тела в обильной и вкусной пище, в питье и прочем тому подобном, если лучше ему от этого не станет нисколько, а скорее, по справедливому рассуждению, станет хуже? Так?
Калликл. Пусть будет так.
Сократ. В самом деле, я не думаю, чтобы такому человеку стоило жить: раз тело его негодно для жизни, значит, и сама жизнь неизбежно будет негодной. Или, может, не так?