Подобная установка определяет и метод работы Ливия. Он состоит в компилировании сочинений предшественников подчас даже без стремления зачистить швы между ними и расположить свои выписки в продуманном порядке. Так, рассказывая в XXXVI кн. о войне, которую римляне вели в Малой Азии и Греции против царя Антиоха в 191 г., Ливий следует Полибию. В гл. 21 он отступает от Полибия и вводит другой источник – по всему судя, римского историка Валерия Антиата, на которого вскоре ссылается (гл. 36, 38 и др.), – заимствуя из его сочинения впечатляющее описание маршрута, который Катон, будущий консул, цензор и один из главных героев римской истории, проделал из Греции в Рим, дабы рассказать сенату о римских победах над Антиохом. Но, начав пересказывать Антиата, Ливий не останавливается после нужного ему эпизода, а продолжает еще некоторое время следовать этому источнику. Так, в текст той же гл. 21 попадают упоминания о Луции Корнелии Сципионе, который в эти же дни вернулся из Испании и явился в сенат, когда Катон уже выступал, а потом вместе с Катоном отчитывался на сходке, – упоминание, весьма косвенно связанное с основной линией повествования, и тут же – фраза, не имеющая ни к Антиоховой войне, ни к Катону, ни даже к Сципиону уж никакого отношения, об «овации» бывшего претора Марка Фульвия Нобилиора, который двумя годами раньше захватил множество трофеев в Испании и теперь торжественно вступал с ними в Рим. Кончив выписку, Ливий возвращается к основной линии своего повествования и... через несколько страниц (в гл. 39) снова рассказывает теми же словами об «овации» Фульвия Нобилиора, теперь только оказавшейся на своем месте.
Ливия, как видим, не слишком заботит ни надежность используемых сочинений, ни логическая стройность повествования. Но и этого мало – он, как ни странно, игнорирует подчас факты и документы, казалось бы, вполне ему доступные и для его повествования необходимые. Древний договор Рима с Карфагеном открывает целую эпоху в неизменно важной для обоих государств борьбе за господство в Западном Средиземноморье; Полибий, прекрасно известный Ливию и широко им используемый, приводит текст этого документа (III, 22) – наш историк его как бы не замечает. Краеугольное значение для истории отношений римлян с италийцами, для выработки принципов римского гражданства, а тем самым для понимания всего механизма романизации имел договор с латинскими городами, заключенный консулом Спурием Кассием в 493 г. Ливий его знает, знает даже, что он выбит на медной колонне (II, 33, 9), но не только не передает его текст, а и вообще упоминает о нем между прочим, явно не придавая ему никакой важности. Такие примеры можно умножить.
Подобное отношение исторических писателей Древнего Рима к фактическому материалу давно уже было отмечено учеными. Один из них хорошо сформулировал его причины: «Подход римских историков к материалу направлен не на изображение фактов, с тем чтобы основать на них познание общих и частных процессов, а, напротив того, на выведение фактов из господствующей идеи, которая определит их подбор и форму <...> Факт сам по себе лишен доказательного смысла. Современное требование верности фактам было бы римским писателям совершенно непонятным»4. Это в общем вполне правильное объяснение не устраняет тем не менее многих вопросов. Как согласовать описанное отношение к фактам с той ролью важнейшего исторического источника, которую сочинение Ливия бесспорно играет? И если все дело состояло в том, чтобы подбирать факты без критической их проверки, лишь для подтверждения априорной идеи, то чем же были заполнены десятилетия упорного повседневного труда Ливия, чем вызывалось чувство изнеможения, почти отчаяния, от непосильности взятого на себя бремени, о котором Ливий пишет порой с такой искренностью (XXXI, 1), на что оказалась потраченной вся его долгая жизнь – жизнь единственного в Риме классической поры профессионального историка?
Наконец, ряд вопросов возникает в связи с противоречиями в оценке Ливия последующими поколениями. Большинство римских писателей первого столетия принципата оценивали его исторический труд очень высоко, особенно отмечая присущие автору яркость изложения и непредвзятость оценок5. В рецепциях эпохи Возрождения и классицизма, вплоть до начала прошлого столетия, царит тот же тон. Данте был убежден, что Ливий вообще никогда и ни в чем не ошибался6, а Петрарка и Макиавелли, Корнель и Жак-Луи Давид, якобинцы и декабристы7 видели в его труде историческое сочинение высшего порядка, поскольку оно характеризовало не частности и отдельные события истории Рима, а ее общий дух и нравственно-патриотический смысл. Парадоксальным на первый взгляд образом именно этот характер рассказанной Ливием эпопеи, вызывавший в течение нескольких веков восторг поэтов, мыслителей и революционеров, обусловил прямо противоположную ее оценку учеными-исследователями прошлого века. «Историческим сочинением в подлинном смысле слова, – писал Теодор Моммзен, – летопись Тита Ливия не является»8. Такой проникновенный знаток римской литературы, как В.И. Модестов, во многих отношениях бывший принципиальным противником Моммзена, в оценке Тита Ливия оказался полностью солидарен со своим антагонистом9. Мысль своих предшественников подтверждает исследователь следующего поколения: «Ливий не исторический исследователь, а исторический писатель»10. Подобное восприятие Тита Ливия и его сочинения преобладает и в наши дни.
Вряд ли разумно пытаться решить обнаруживающееся таким образом противоречие альтернативно: выбрать одну из этих точек зрения в качестве верной и отбросить другую как неверную. Возрождение, классицизм, Просвещение глубоко укоренены в античной культуре, пронизаны ее духом, и основы подлинного понимания истории Греции и Рима заложили люди этих эпох – им можно и нужно верить. Но не меньшего доверия заслуживают и выводы, добытые положительной наукой последних полутора столетий, опирающиеся на данные археологии, эпиграфики, ономастики, исторической статистики и демографии, истории религии, сравнительного языкознания, – выводы, без всякого сомнения заставившие по-новому взглянуть на события, описанные Ливием, и на общий характер рассказанной им эпопеи. Единственно плодотворный путь в этих условиях может состоять лишь в том, чтобы рассматривать описанное противоречие не как контраст правильного и неправильного, а как свидетельство существования двух разных типов познания истории – дискурсивно-аналитического, основанного на реконструкции отдельных компонентов исторической действительности и на объективной, т.е. идущей извне, критике максимально разнородных источников, и художественно-целостного, направленного на воссоздание единого образа исторического бытия народа и эпохи – образа, который жил в их самосознании и сохранился в памяти столетий. Если так, то как соотносятся эти два типа познания между собой? Если в творчестве Ливия представлен второй из них, то как это характеризует его труд с точки зрения исторической истины? Является ли она действительно монополией аналитической дискурсии и открыта лишь объективному стороннему взгляду или от такой дискурсии и от такого взгляда ускользает какое-то важное слагаемое исторической жизни, без которого неполным остается и все познание нашего прошлого?
В литературоведческих работах принято рассматривать прологи к сочинениям древних историков как дань риторической традиции и считать, что они не столько выражают намерения и мысли автора, сколько комбинируют некоторое число общераспространенных устойчивых мотивов. В случае Тита Ливия дело обстоит сложнее. Формулируя в прологе задачи задуманного труда, он писал: «Мне бы хотелось, чтобы каждый читатель в меру своих сил задумался над тем, какова была жизнь, каковы нравы, каким людям и какому образу действий – дома ли, на войне ли – обязана держава своим зарожденьем и ростом; пусть он, далее, последует мыслью за тем, как в нравах появился сперва разлад, как потом они зашатались и наконец стали падать неудержимо, пока не дошло до нынешних времен, когда мы ни пороков наших, ни лекарства от них переносить не в силах». Сформулированное здесь представление, согласно которому расширение владений и накопление богатств привели римлян к моральной деградации, все это в совокупности вызвало гражданские распри и войны и, наконец, предсмертный кризис республики, действительно может рассматриваться как общее место римской историографии11. Оно было известно задолго до Ливия, десятилетием раньше него на подобной «теории упадка нравов» основывал свои сочинения Саллюстий, полустолетием позже – Плиний Старший, еще полустолетие спустя – Тацит. Однако, если перевести рассуждение Ливия, его предшественников и преемников с языка древней риторики на язык научного анализа, перед нами окажется отнюдь не набор риторических фигур, а предельно обобщенное, но вполне объективное описание реального исторического процесса – возникновения и развития кризиса римской гражданской общины во II—I вв. до н.э., и Ливий в своем труде стремился – пусть на риторический лад – этот процесс отразить.