Антоньо рассуждал сам с собою вслух, а как Маврикий, Арнальд и Периандр не спали, то они его рассуждение слышали, и Маврикий сказал:
— Человек любого рода занятий вполне может быть поэтом, — дар поэтический находится не в руках, но в голове. Душа портного может быть не менее поэтична, нежели душа полководца, ибо все души одинаковы, их изначальную сущность всевышний творит и создает из вещества однородного, а это уж потом, когда душа принимает телесную оболочку, возникает различие в темпераменте и в способностях: у одних появляется пристрастие и склонность к наукам, у других — к искусствам, у третьих — к ремеслам, в зависимости от того, кто под какой звездой родился. Но в сущности-то говоря, собственно-то говоря, poeta nascitur[16]. А значит, нет ничего удивительного в том, что Рутилио — поэт, хотя по роду своих занятий он — учитель танцев.
— Да еще такой искусный, что прыгал выше облаков, — подхватил Антоньо.
— То правда, — подтвердил Рутилио, слышавший весь этот разговор, — я подпрыгивал чуть не до неба, когда меня везла на епанче колдунья из моей родной Италии в Норвегию, где, как я вам уже рассказывал, она превратилась в волчицу и где я ее убил.
— То, что северяне будто бы превращаются в волков и в волчиц, — это глубочайшее заблуждение, хотя в него впадают многие, — заметил Маврикий.
— А почему же тогда, — заговорил Арнальд, — почитается верным слух, будто в Англии по полям бродят стаи волков и будто на самом деле это люди, принявшие обличье звериное?
— В Англии такого быть не может, — возразил Маврикий, — в этой теплой и плодороднейшей стране не водятся не только волки, но и все вредные животные, как-то змеи, гады, жабы, пауки и скорпионы: ведь это же общеизвестно и неоспоримо, что всякое ядовитое существо, откуда-нибудь завезенное, очутившись в Англии, гибнет. А если взять с этого острова немного земли и где-нибудь в другой стране насыпать вал вокруг какого-нибудь гада, то гад не посмеет и не сможет вырваться из круга — он в нем заключен, как в тюрьме, он в нем замкнут, и не выйдет он из него, пока не издохнет. А что касается превращения в волков, то это такая болезнь — врачи называют ее mania lupina[17], и болезнь эта такого рода: кто ею заболел, тому кажется, будто он волк, и он начинает выть по-волчьи, присоединяется к другим, страдающим тем же недугом, и они бродят стаями по горам и долам, лают по-собачьи, воют по-волчьи, обдирают кору на деревьях, убивают встречных, едят мертвецов. Я недавно слыхал, что на острове Сицилия, самом большом острове на Средиземном море, есть люди, которые, чувствуя наступление своей ужасной болезни, говорят окружающим, чтобы они уходили и убегали подальше, или же просят связать их и запереть, а то если их куда-нибудь не запрятать, они начинают царапаться, кусаться и дико, страшно воют. И подтверждается это следующим обстоятельством: о брачущихся там наводятся точные справки, что никто из них болезни сей не подвержен; если же по прошествии некоторого времени окажется, что дело обстоит иначе, то брак расторгается. И таково же мнение Плиния[18]: в книге восьмой, в главе двадцать второй он прямо пишет, что среди жителей Аркадии были такие люди, которые, перейдя озеро, вешали одежду свою на дуб, нагими шли в глубь страны и, присоединившись к такой же, как и они, породе людей, превратившихся в волков, жили с ними девять лет, а затем снова переправлялись через озеро и снова принимали облик человеческий. Мне думается, однако ж, что это выдумки, а если что-либо подобное с кем-нибудь и было, то разве в воображении, но не на самом деле.
— Чего не знаю, того не знаю, — объявил Рутилио. — Я знаю одно: я убил волчицу, а оказалось, что у моих ног лежит мертвая колдунья.
— Этому можно поверить, — заметил Маврикий, — сила чар волшебников и колдунов заставляет нас принимать одно за другое. Со всем тем можно считать установленным, что нет таких людей, которые могли бы изменить первоначальную свою природу.
— Я очень рад, что знаю теперь, где правда и где ложь, — сказал Арнальд, — а то ведь я тоже, как и многие другие, верил этим небылицам. И, скорее всего, так же неправдоподобен рассказ о превращении английского короля Артура в ворона — рассказ, коему верит рассудительный этот народ, верит до того слепо, что до сих пор остерегается убивать у себя на острове воронов.
— Я так и не знаю, что послужило источником для этой столь же распространенной, сколь и нелепой басни, — сказал Маврикий.
В таких разговорах прошла у них почти вся ночь; когда же занялась заря, то заговорил до сего времени молча слушавший Клодьо:
— За то, чтобы установить, так это или не так, я бы не дал медного гроша. Какое мне дело: существуют на свете люди-волки или же не существуют, и принимают ли короли обличье воронов или же орлов? Впрочем, если уж суждено им превращаться в птиц, так, по мне, лучше бы в голубков, нежели в коршунов.
— Легче, легче, Клодьо! — прикрикнул на него Арнальд. — Не смей дурно говорить о королях! Ты, видно, хочешь навострить свой язык, дабы подрезать уважение к ним.
— Нет, — возразил Клодьо, — наказание засунуло мне в рот кляп, или, вернее сказать, сковало мне язык, чтобы он не болтался; так что уж лучше я буду держать себя на вожжах и молчать, нежели веселиться и болтать. Острые словца, долгие пересуды одних веселят, а других печалят. За молчание не наказывают, на молчание не отвечают. Я хочу прожить положенные мне дни спокойно, под великодушным твоим покровительством, хотя, признаюсь, на меня нет-нет да и найдет дурной стих, язык у меня так и зачешется, и вот-вот сорвутся с него некие истины и пойдут гулять по свету, от чего упаси меня боже!
На это Ауристела ему сказала:
— Тебе, Клодьо, зачтется жертва, которую ты приносишь богу своим молчанием.
Тут вмешалась в разговор Розамунда и, обратясь к Ауристеле, сказала:
— В тот день, когда Клодьо станет молчалив, я стану хорошей: ведь мое распутство, как и его злоязычие, суть наклонности врожденные, хотя, впрочем, мне все-таки легче исправиться, нежели ему, ибо красота с годами блекнет, а когда нет былого пригожества, то и нечистые помыслы уже не столь неотвязны, меж тем как над языком человека злоречивого время власти не имеет, более того — записные сплетники в старости еще больше злословят: во-первых, они много видели на своем веку, а во-вторых, иного рода желания у них отмирают, остается только желание болтать языком.
— И то и другое дурно, — заметила Трансила, — и распутники и сплетники — все идут своим путем к гибели.
— Зато путь, которым следуем мы, будет счастлив и благополучен, — подхватил Ладислав: — ветер дует нам в спину, море спокойно.
— И ночь прошла спокойно, — заметила Констанса, — однако ж сон сеньора Маврикия взволновал нас и встревожил — я боялась, как бы мы все не утонули.
— Ваша правда, — молвил Маврикий. — Если б я не знал закона божьего и не вспомнил слов господних, приведенных в книге Левит : «Не будьте предсказателями, не верьте снам, ибо не всем дано толковать их», я бы не осмелился толковать мой сон, который так меня расстроил; как мне кажется, этот мой сон объясняется не теми причинами, которые обыкновенно вызывают сны, а надобно вам знать, что сны представляют собой божественные откровения или мечтания бесовские; в иных же случаях сны порождает либо чревоугодие, ибо пары от съеденной пищи восходят к мозгу и мутят рассудок, либо то, чем были в течение целого дня заняты у того или иного человека мысли. Равным образом сон, смутивший меня, проистекает не из наблюдений астрологических, ибо я не высматривал точек эклиптики, не наблюдал светил, не обозначал кругов склонения, не следил за небесными фигурами, и все же я видел ясно, как наяву: мы находимся в большом деревянном дворце, беспрерывно сверкает молния и весь его освещает, и из тех трещин, которые в небосводе образует молния, тучи низвергают уже не море, а целые моря воды. И вот, вообразив, что я тону, я стал кричать и делать такие движения, какие всегда делает утопающий. И я все еще нахожусь под впечатлением этого страшного сна, передо мной все еще мелькают его обрывки, а как мне известно, что самая лучшая астрология — осторожность, из которой исходят все здравые мысли, то именно потому, что я еду на деревянном корабле, я боюсь молнии, туч и ливня. Но особенно меня смущает и тревожит вот что: в наибольшей степени нам должно опасаться не стихий; не они избраны и определены быть нашим бичом, но измена, гнездящаяся, как я уже сказал, в чьих-то низких душонках.
— Я не могу допустить мысли, — заговорил тут Арнальд, — чтобы в сердце мореплавателя к безгреховной любви примешалась распущенность Венеры, или же сластолюбие беспутного ее сына. Если человек помнит о душе своей, то ему не страшны никакие опасности.
Арнальд сказал это нарочно, чтобы Ауристела, Периандр и другие, знавшие о его чувствах, поняли, насколько движения его сердца подчинены его рассудку, а затем продолжал: