Потом вывели на двор Мелантия и предали лютой смерти — изрубили его в куски. Затем, омыв руки и ноги, возвратились к Одиссею. Сын Лаэрта приказал Эвриклее принести серы и огня, чтобы очистить курением дом, потом позвать Пенелопу и всех служительниц. Старушка хотела прежде всего принести богатый хитон и мантию, чтобы Одиссей мог снять свое нищенское одеяние, но он не захотел, а велел подать огня и серы и, когда они были принесены, окурил пиршественную горницу и двор. Эвриклея между тем пошла по всему дому, созывая рабынь. Все вскоре собрались с факелами в руках, обступили толпой Одиссея и покрывали поцелуями его руки и плечи. Одиссей же проливал радостные слезы, увидев себя опять среди своих верных служителей.
(Гомер. Одиссея. XXIII, 1-313)
Эвриклея, послав рабынь к Одиссею, побежала наверх к Пенелопе сообщить ей радостную весть.
Войдя в горницу, стала она у изголовья спящей царицы и сказала: «Пробудись, дитя мое, твои очи увидят наконец того, кого ты так долго ждала. Твой Одиссей возвратился и убил всех твоих женихов». — «Друг Эвриклея, — отвечала Пенелопа, проснувшись, — знать, боги помутили твой ум! Иначе не стала бы ты смеяться над моей печалью, тревожить меня ложной вестью и не прервала бы ты моего сладкого сна! Ни разу еще не спала я так сладко с тех самых пор, как супруг мой отправился мне на горе в троянскую землю. Ступай же вниз, оставь меня. Потревожь меня другая служанка, не ты, — неласково бы отпустила я ее, но тебя защищает старость». — «Нет, дитя мое, я пришла не смеяться над тобою, — возразила старушка, — Одиссей здесь. Тот чужеземец, над кем так все ругались, — супруг твой. Телемах знал это, но благоразумно скрывал тайну отца, пока тот не отомстил врагам». Радостно поднялась царица со своего ложа и, проливая потоки слез, обняла старушку, говоря: «Скажи же мне, дорогая моя, чистую правду. Положим, он возвратился, но как же он сладил один с целой толпой женихов?» — «Избиения я не видала, — отвечала старушка, — а слышала только стоны. Мы, служанки, были заперты на ключ в нашей горнице и сидели там, забившись в угол от страха, пока Телемах нас не позвал. Тогда только увидела я Одиссея, стоящего между грудами убитых, и радостно было мне смотреть на него. А теперь он окуривает дом серой и послал меня за тобою». — «Друг Эвриклея, — сказала Пенелопа, — подождем еще ликовать и радоваться. Быть может, женихов поразил кто-нибудь из бессмертных в гневе на них, злодеев, за то, что они не ведали правды и не хотели уважать никого — будь он знатного или низкого рода. Но Одиссея мне — увы! — не видать, погиб он далеко от родины милой!» — «Странное слово ты молвила, дитя мое, — отвечала старушка, — Я своими глазами вчера вечером видела рубец на колене чужеземца и тотчас же по этому рубцу признала в нем твоего супруга, и хотела идти к тебе поведать об этом, но он зажал мне рот рукою и принудил меня к молчанию. Но следуй за мной и казни меня смертью, если я неправду сказала». — «Трудно, друг Эвриклея, проникнуть в сокровенные мысли богов, как ни мудра ты, — сказала Пенелопа. — Но пойдем к сыну: посмотрю на убитых женихов и на того, кто их убил».
Сказав это, Пенелопа пошла вниз по ступеням, волнуясь и испытывая то страх, то надежду. Вступив в горницу, не говоря ни слова, села она у стены, освещенной огнем очага. Одиссей же сидел напротив нее у высокой колонны и, потупя очи, ожидал, что скажет ему супруга. Пенелопа хранила молчание, ибо сердце ее было полно тревоги. То казалось ей, что чужеземец похож на Одиссея, то сомневалась, видя на нем такое жалкое рубище. Наконец Телемах подошел к матери и сказал: «Жестокая! Ты сердцем бесчувственней камня! Зачем ты сидишь в отдалении, не хочешь подойти к супругу; не молвишь ему слова, не расспросишь его ни о чем? Во всем свете не найдется жены, которая встретила бы так неприветливо супруга своего после двадцатилетней разлуки. Да, каменное у тебя сердце!» — «Милый сын мой, — сказала ему в ответ Пенелопа, — от волнения не могу сказать слова, никакой вопрос на ум мне не приходит, не смею даже прямо в очи посмотреть. Если он подлинно Одиссей, то я имею надежное средство узнать его, ибо есть вещи, известные только мне и моему супругу, — о них-то я спрошу его». Одиссей улыбнулся и сказал Телемаху: «Сын мой, оставь мать, пусть она испытает меня: скоро убедится в истине. Я в изодранном рубище, и ей трудно признать меня в этой одежде. Но нам надо подумать, что теперь делать. Если человек совершит одно только убийство, то и тогда бежит от мести родственников убитого; мы же погубили многих благороднейших юношей Итаки. Я думаю так: идите, прежде всего омойтесь, облекитесь в богатые одежды, скажите и рабыням, чтобы украсили свой наряд; потом позовем певца и заставим его играть на лире и петь, чтобы проходящие мимо дома думали, что здесь празднуется брачный пир и чтобы слух о смерти женихов не успел распространиться, пока мы не удалимся из города. Там на свободе мы обдумаем, как поступить».
Вскоре весь дом загремел и задрожал от пения и пляски. Мимо идущие говорили: «Должно быть, царица празднует брак свой с кем-нибудь из женихов. Неверная! Не хотела дождаться супруга и покидает дом!» Той порой Одиссей омылся в бане, натер тело благовонным елеем и облекся в красивый хитон и мантию. По воле богини Афины лицо его просияло красотой, стан выпрямился, а волосы ниспадали золотистыми кудрями на плечи. По выходе из бани сын Лаэрта снова воротился в горницу и сел на прежнее место, против Пенелопы. «Непонятная! — сказал он ей. — Холодным, нечувствительным сердцем одарили тебя бессмертные! Нет в свете жены, которая бы так неласково, так недоверчиво встретила супруга, возвращающегося после двадцатилетнего скитальничества, полного бедствий! Друг Эвриклея, приготовь ты мне ложе, я лягу один — у нее в груди железное сердце». Пенелопа ему отвечала: «Непонятливый ты человек! Не от гордости, не из презрения отдаляюсь я от тебя, и не от изумления; я живо помню твой образ, какой ты имел, когда покидал Итаку. Друг Эвриклея, приготовь же ложе своему господину, но не в спальне, им построенной, а в другой горнице, куда вынесена постель из опочивальни». Так говорила Пенелопа, желая испытать супруга. Он же воскликнул в досаде: «Печальное слово моему сердцу сказала ты, женщина! Кто ж вынес мою постель? Ни один смертный не мог этого сделать! Устраивал ее я сам, и в устройстве ее есть тайна, известная только мне одному. Когда я приступил к созданию этого жилища, на месте, где моя постель, стояла олива в большую колонну обхватом. Я срубил дерево это близко от корня и на оставшемся пне искусно утвердил постель, изукрасив ее золотом, серебром и слоновой костью. Это было наше ложе, Пенелопа. Стоит ли оно и теперь на том же месте — не знаю, но если сдвинуто оно, то, значит, пень оливы подпилен в самом основании».
Колена и сердце Пенелопы задрожали от этих слов. С плачем бросилась она на шею супругу и целовала его голову. «Не сердись на меня, Одиссей, — воскликнула она. — Ты всегда был самый разумный и добрый меж людьми. На скорбь осудили нас боги! Неугодно им было, чтобы мы, проведя в мире и согласии нашу молодость, спокойно дошли и до старости вместе. Но ты не должен на меня сердиться, что я не оказала тебе сердечного приема, как только увидела тебя, — я боялась быть обманутой, ведь обманщиков в свете много! И Елена не так бы легко поддалась обману чужеземца, если бы помнила об этом. Но теперь, когда ты сказал мне тайну, известную только нам с тобой и служительнице моей, дочери Актора, недоверие мое побеждено». С плачем обнял Одиссей свою мудрую, верную супругу, приникшую к груди с тем радостным чувством, с каким спасающийся с разбитого бурей корабля объемлет твердую землю. До глубокой ночи беседовали супруги, рассказывая друг другу все, что с ними было в течение столь долгой разлуки. Наконец все, утомленные потрясающими событиями дня, отошли на покой.
(Гомер. Одиссея. XXIII, 344–372; XXIV, 205–412)
Наутро Одиссей проснулся на рассвете и сказал супруге: «Много мы, дорогая, претерпели с тобой бед — я на чужбине, а ты здесь. Но теперь мы снова вместе — наблюдай же за всеми богатствами в доме; а то, что убыло, все вознаградится добычей войны или подарками. Я же пойду к своему отцу, который сокрушается так обо мне. С восходом солнца по всему городу разнесется весть о гибели женихов, поэтому будь осторожна, удались со служительницами наверх, запрись там и никого к себе не пускай». Сказав это, Одиссей вооружился, разбудил Телемаха, Эвмея и Филотия; они также взяли оружие и все вместе пошли за город к дому Лаэрта, никем не видимые, ибо Афина скрыла их в облаке от взоров людских.
Вскоре достигли они жилища Одиссеева отца. Дом его был окружен разными хозяйственными постройками, где работники собирались обедать и спать и где жила также старушка рабыня, прислуживавшая старцу Лаэрту. Остановившись у двора, Одиссей сказал Телемаху и обоим пастухам: «Идите вы в дом и приготовьте нам яства, а я между тем пойду искать родителя и испытаю, узнает ли он меня или нет после столь долгой разлуки». С этими словами Одиссей отдал пастухам свое оружие и пошел в сад. Лаэрт был там и окапывал деревце, разрыхляя вокруг него землю. Одеяние его было очень бедно: хитон, весь в заплатах, обувь изношенная, на голове шапка из козьей шкуры, а на руках для защиты от колючек терновника — кожаные рукавицы. Одиссей, увидев дряхлого старца в таком жалком виде, огорчился до глубины души и, прислонясь к стволу грушевого дерева, заплакал, Он готов был тотчас же броситься в объятия отца и открыться ему, но удержался, чтобы испытать его сначала. «Ты, я вижу, старец, искусен и знающ в садовом деле, — сказал он, подойдя к Лаэрту. — Сад твой в большом порядке; видно, что ты о нем печешься, но не рассердись на меня, если я тебе скажу, что о тебе, видно, мало заботятся, и в таких летах ты так бедно и нечисто одет. Уж, наверное, не за леность в работе твой господин тобой недоволен. Да, впрочем, у тебя и вид не работника. В твоем облике и стане есть что-то царское! Но скажи мне, кому же ты служишь и чей это сад? И как называется эта страна? Действительно ли это Итака, как сказал мне некто, повстречавшийся мне, когда я шел сюда? Неприветлив был этот человек и ничего мне не отвечал, когда я стал его расспрашивать об одном жителе Итаки, бывшем некогда у меня гостем и которого я хотел бы видеть. Тебе нужно знать, что несколько лет тому назад случилось мне принять в дом свой странника — разумного такого я и не встречал никогда. Родом он был с Итаки и говорил, что отец его — царь Лаэрт, сын Акрисия. Угощен он был мною весьма дружелюбно и при отъезде его я подарил ему семь талантов золота, серебряную чашу, двенадцать покровов, столько же хитонов и мантий да, кроме того, четырех рабынь, искусных руководельниц, которых он сам выбрал».