Петербург. Проспект Биржи и Гостиного двора вверх по Малой Неве-реке.
Гравюра И. Елякова по рисунку М. Махаева. 1753 г.
Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.
«Уже утихло всё, и ночь свою завесу
Простерла по всему ближайшему к нам лесу,
Покрыла землю всю и с нею купно нас:
Настал спокойствия желанный всеми час;
Покоилися мы, покоились валдайцы,
А на побоище бродили только зайцы,
И там же на рожках играли пастухи;
А дома не́ спали лишь я да петухи,
Которы песнь свою пред курами кричали,
А куры им на то по-курьи отвечали.
Лишь в дом я только вшел, нашел жену без кос,
А матушку прошиб от ужаса понос:
Она без памяти в избушке пребывала
И с печи в дымовник, как галочка, зевала,
Перебирая всех по памяти святых:
Всех пятниц, семика[36], сочельников честны́х,
Чтобы обоих нас в сраженьи сохранили
И целых к ней домой с Илюхой возвратили;
Однако ж по ее не сталося сие:
Отгрызли ухо прочь у дитятка ее,
А с нею и сего рок пущий совершился:
Лишь только вшел я в дом, безмерно устрашился,
Увидя мать мою лежащую в кути[37];
Она, увидевши меня, ворчит: «Прости,
Прости, мое дитя, я с светом расстаюся», —
Она сие ворчит, а я слезами льюся.
Приходит мой и брат с войны окровавлен,
Смерть матерня и вой обеих наших жен
Ко жалости сердца и наши преклонили;
Крепились мы, но ах! и мы, как бабы, взвыли;
Уж тело старое оставила душа,
А тело без души не стоит ни гроша,
Хотя б она была еще и не старуха;
Я плачу, плачет брат, но тот уже без уха.
И трудно было всем узнать его печаль,
Старухи ли ему, иль уха больше жаль;
Потеря наша нам казалась невозвратна,
Притом и мертвая старуха неприятна.
Назавтре отдали мы ей последню честь:
Велели из дому ее скорее несть,
Закутавши сперва холстом в сосновом гробе,
Предати с пением ее земной утробе.
Сим кончилась моя последняя беда.
Потом я выслан был на станцию сюда,
О чем уже тебе я сказывал и прежде.
Но как я зрю себя здесь в девичьей одежде,
Того не знаю сам, и кем я занесен
В обитель оную, в число прекрасных жен,
Не знаю, по Христе…» Тут речь перерывает
Начальница и так ему повелевает:
«Когда ты хочешь быть здесь весел и счастлив,
Так ты не должен быть, детинушка, болтлив;
Молчание всего на свете сем дороже:
Со мною у тебя едино будет ложе,
А попросту сказать, единая кровать,
На коей ты со мной здесь будешь ночевать;
Но чтоб сие меж нас хранилось без промашки,
Возьми иголочку, садись и шей рубашки».
В ответ он ей: «О мать! я прямо говорю,
Что шить не мастер я, а только я порю,
Так если у тебя довольно сей работы,
Отдай лишь только мне и буди без заботы:
Я это дело все не мешкав сотворю;
Хоть дюжину рубах я мигом распорю!»
Она увидела, что есть провор в детине,
Немножко побыла еще с ним наедине,
Потом оставила в комна́точке его,
Пошла и заперла Елесю одного,
Не давши ни одной узнать о том девице.
И так уже он стал в приятнейшей темнице.
Меж тем уже Зевес от хмеля проспался,
И только чаю он с Юноной напился,
Как вестник, вшед к нему в божественны чертоги,
Сказал, что все уже сидят в собраньи боги;
А он, дабы дела вершить не волоча,
Корону на лоб бух, порфиру на плеча,
И, взявши за руку великую Юнону,
Кладет и на нее такую же корону.
Уже вошел в чертог, где боги собрались,
Они, узря его, все с мест приподнялись
И тем почтение Зевесу оказали;
Все сели, говорить Церере приказали.
Сия с почтением к Зевесу подошла
И тако перед ним прошенье начала:
«О сильно божество! Зевес, всех благ рачитель,
Наставник мой, отец и мудрый мой учитель!
Ты ведаешь, что я для ну́жнейших потреб
Живущих на земли учила сеять хлеб.
Сие мне удалось, я видела успехи,
Когда пахали хлеб без всякия помехи;
А ныне Вакх над мной победу получил,
Когда сидеть вино из хлеба научил:
Все смертные теперь ударились в пиянство,
И вышло из того единое буянство;
Земля уже почти вся терном поросла,
Крестьяне в города бегут от ремесла,
И в таковой они расстройке превеликой,
Как бабы, все почти торгуют земляникой,
А всякий бы из них пахати землю мог, —
Суди теперь о сем ты сам, великий бог!»
Все боги меж собой тут начали ворчати,
Но Зевс им повелел всем тотчас замолчати,
А Вакху повелел немедля отвечать,
Когда он может чем Цереру уличать.
Сей начал говорить себе во оправданье:
«Такое ль ныне мне, о боги! воздаянье,
Что я с Церерою стою на сей среде?
И мне ли, молодцу, быть с бабою в суде!
Или вменяете и то вы мне в безделье,
Что свету я открыл душевное веселье?
Когда в нем человек несчастливо живет,
Он счастлив, ежели вино он только пьет;
Когда печальный муж чарчонку выпивает,
С чарчонкой всю свою печаль он забывает;
И воин, водочку имеючи с собой,
Хлебнувши чарочку, смеляе и́дет в бой;
Невольник, на себе нося свои железы,
Напившися вина, льет радостные слезы.
Но что я говорю о малостях таких!
Спросите вы о том духовных и мирских,
Спросите у дьяко́в, спросите у подьячих,
Спросите у слепых, спросите вы у зрячих;
Я думаю, что вам ответствуют одно,
Что лучший в свете дар для смертных есть вино:
Вино сердца бодрит, желудки укрепляет,
И словом, всех оно людей увеселяет.
Не веселы бы им все были пиршества́,
Забав бы лишены все стали торжества,
Когда бы смертные сего не знали дара;
Не пьют его одни лишь турки и татара,
Спроси же и у них, не скучно ли и им?»
Он кончил речь свою последним словом сим,
Умолкнул и потом не хочет видеть света.
На то Зевес им рек: «Послушайте ответа,
Какой я на сие теперь вам изреку».
И медоточную пустил из уст реку,
Которой не было витийствию примера:
«Послушайте меня ты, Вакх, и ты, Церера,
Тебе противен хмель, ему откупщики;
Но судите вы так, как частные божки,
А я сужу о всем и здраво и правдиво.
Я думаю, что вам и это будет в диво:
Почто к женам своим ревнует басурман,
А жид, француз и грек способны на обман?
Почто ишпанец горд, почто убоги шведы
И для чего у них россияне соседы?
Почто голанец груб, британец верен, тверд,
Германец искренен, индеец милосерд,
Арапы дикие сердца имеют зверски,
Италиянцы все и хитры и продерзки;
Почто поляк своим словам не господин
И правды ввек цыган не молвит ни один?
Почто во всех вселил я нравы столько разны?
Поверьте, что мои в сем вымыслы не праздны:
Я Трою низложил, дабы воздвигнуть Рим,
И вам ли знать конец намереньям моим!
Я сделаю, что вы с ней будете согласны
И будете от днесь вы оба безопасны:
Премудрость возведу я некогда на трон,
Она соделает полезнейший закон,[38]
Которым пресечет во откупах коварство,
И будет тем ее довольно государство;
Не будет откупщик там ратаю мешать,
А ратай будет им себя обогащать,
И будут счастливы своею все судьбою,
Не ссорьтесь же и вы теперь между собою».
Сим словом их Зевес обоих усмирил
И сына своего с Церерой помирил.
Когда Зевес изрек богам что надлежало,
А солнце между тем в свой дом уже въезжало,
И там ему жена готовила кровать,
На коей по трудах ему опочивать,
И также жен честных начальница и мати
Готовилась идти с Елесей ночевати,
Но чтобы малому товар продать лицом,
Натерлася она настоенным винцом,
Искусною рукой чрез разные затеи
Поставила чепец поверх своей тупеи;
А чтобы большия придать себе красы,
Пустила по плечам кудрявые власы,
Которы цвет в себе имели померанцов;
Потратила белил и столько же румянцов;
Дабы любовника к забавам возбудить,
Потщилася себя получше снарядить,
И думала пробыть всю ночь она в покое,
Но вот случилось с ней несчастие какое:
Внезапно тутошней всей стражи командир
Вздевает на себя и шпагу и мундир;
Он хочет обойтить по комнатам дозором
И хочет девушек своим увидеть взором.
А в этом деле он не верил никому,
Не только чтоб другим, сержанту самому.
Он был лет сорока, или уже и боле,
Служил он двадцать лет, а все служил он в поле;
Морщливое лицо, нахмуренная бровь
Являли в нем уже застылую любовь;
Хотя он некогда в сей школе и учился,
Но так уже он весь в строях изволочился,
Что всю любовную науку позабыл,
И словом, больше он солдат, чем щеголь, был;
Но стоючи у сих красавиц насторо́же,
Почувствовал в себе, почувствовал… и что же?
В какую старичок повергнулся напасть!
Сей муж почувствовал в себе любовну страсть,
И то бы ничего, что он воспламенился,
Но кем? О ужас! он начальницей пленился.
Внезапно на него блажной навеял час,
Хоть совесть не один ему твердила раз:
«Мужчина в двадцать дет красавицам любезен,
И в тридцать может быть для них еще полезен;
А ежели кому пробило сорок лет,
Тот, незван, никуда не езди на обед;
Домашним буди сыт: пей, ешь, живи, красуйся,
А к женщинам отнюдь с амурами не суйся.
Твоя уже чреда любиться протекла!»
Так совесть собственна ему тогда рекла,
Но он толь правильным речам ее не внемлет,
К начальнице в покой вломиться предприемлет;
Вещает сам себе: «Во что б ни стало мне,
А я пробуду с ней всю ночь наедине,
Неу́жели она в сем даре мне откажет,
Что на кровать свою уснуть со мной не ляжет?
Ведь я еще себя чрез то не погублю,
Когда скажу я ей, что я ее люблю;
И ежели она со мной не хочет вздорить,
Так будет ли о сей безделице и спорить?»
Се тако командир с собою рассуждал,
И тако он себе удачи ожидал;
В нечистом помысле приходит к той комна́тке,
В которой бабушка со внучком на кроватке.
Она за полчаса пред ним туда пришла
И Елисея в ней храпящего нашла;
Дрожащею рукой его она толкает
И тихим голосом Елесю раскликает,
Касаяся ему, по имени зовет:
«Проснися, Елисей, проснися ты, мой свет!»
Елеся, пробудясь, узрел святую мати,
Подвинулся и дал ей место на кровати.
Но только он наверх блаженства возлетел,
Как грозный командир во дверь идти хотел;
Толкает тростию и настежь отворяет,
Елеська наверху блаженства обмирает
И с оного тотчас как бешеный скочил.
Об этом командир худое заключил
И стал допрашивать Елеську очень строго:
«Отколе ты пришла, одета столь убого?
И для чего тебя в моем реестре нет?
Скажи, голубушка, откуда ты, мой свет?»
Тогда не знал он, что на это отвечати,
Хоть не было на рту замка и ни печати;
Однако ж Елисей, потупяся, молчит,
А командирина шурмует и кричит.
Начальница себя от бедства избавляет,
С учтивостью сему герою представляет,
Чтоб он не гневался напрасно на нее,
Что видит пред собой племянницу ее,
Которая пришла сей день к ней только в гости,
Но, опасаяся людей лукавых злости,
Не смела поздно так домой она отбыть,
Затем чтоб жертвою насильствия не быть,
И что зачем он сам столь поздно к ней приходит?
Такими петлями свой след она отводит.
Но командир ее не внемлет льстивых слов,
За это он хотя в удавку лезть готов,
Что речь ее пред ним единые обманы;
Обыскивает все у девушки карманы,
Не приличится ли виновною она:
В карманах не было у девки ни рожна,
И не было того, что б можно счесть за кражу;
Однако ж он велел отвесть ее под стражу.
Возможно ли сие постигнути уму?
Елеська через день попал опять в тюрьму,
И в этой бы ему не быть уже без казни,
Когда бы Вакх к нему не чувствовал приязни.
К Зевесу он; Зевес Ермия нарядил,
Чтоб паки он его от уз освободил.
Сей тотчас прилетел к нему, несом как ветром,
Но был уже Ермий одеян петиметром:
Высокая тупе, подправлены виски;
Уже он снял с себя капральские уски,
И также не был он одеян и колетом;
Ермий со тросточкой, Ермий мой со лорнетом,
В который, чваняся, на девушек глядел.
Тогда на ямщика он шапочку надел;
А дар в себе такой имела шапка эта:
На чью бы голову была она ни вздета
И кто покроется покровом лишь таким,
Исчезнет абие и будет невидим.
И тако, быв покрыт покровом сим, Елеся
Вторично в комнату к начальнице принесся
И с нею целу ночь в забавах проводил.
Меж тем уж утра час девятый приходил,
Когда разгневанный любовник пробудился
И арестованной колодницы хватился;
Тогда в глазах его блистали гнев и месть.
Велит немедленно к себе ее привесть;
Но караульные ее не обретают
И девку мнимую ушедшею считают.
Сержант ко своему начальнику бежит
И весть ужасную сказать ему дрожит,
Однако ж наконец побег ее доносит,
А строгий командир кафтан и шпагу просит.
Лишь только выбежал, одевшися, во двор,
Вскричал тотчас: «К ружью!», велел ударить в сбор.
«Кто девку упустил, на чьих часах то было?» —
Кричит и всякого толкает в ус да в рыло.
Однако ж, сколько он кого ни истязал,
Служивый ни один того не показал,
Кто выпустил ее и где она девалась.
Хоть с домом девушка отнюдь не расставалась,
Но думают, что сам ее лукавый бес,
Укравши на себе, из дома вон унес.
Итак, весь оный шум окончен сей войною:
Сержант отдулся тут за всех своей спиною,
Хотя и не был он нимало виноват,
Лишь грешен разве тем одним, что он сержант.
Елеся между тем в забавах пребывает
И шапки с головы отнюдь не скидавает,
Не видимый никем под чудным сим шатром,
Выходит иногда он вон и из хором;
Гуляет, пьет и ест, в том доме и ночует,
А командир его не видит и не чует.
Но наконец уж он наскучил сим житьем,
Хотя доволен был он пищею и всем;
Но Вакх вселил в него уйтить оттоль охоту
И делать на него возложенну работу,
Дабы откупщиков немного пощунять;
А Елисей сие был мастер исполнять.
Во время сна сея несчастныя старушки
Оставил Елисей постелю и подушки,
Оставил он свои и по́рты и камзол,
Оставил и ее во сне, а сам ушел.
Лишь только поутру начальница проснулась,
Зевнула и на ту сторонку обернулась,
На коей Елисей возлюбленный лежал,
Ан след уже простыл, любовник убежал.
Подушку хвать рукой, нашла подушку хладну;
Подобно так Тезей оставил Ариадну
И так же изменил любовнице Эней,
Как сделал со своей старушкой Елисей.
Собрав остаток сил, собрав всю крепость духа,
Сначала думала несчастная старуха,
Что с нею Елисей нарочно пошутил
И что из комнаты он вон не выходил;
Встает и по углам как бешеная рыщет,
По стульям, по столам его руками ищет;
Но как ни су́ется, Елеси не найдет,
Упала на кровать, вскричала: «Ах мой свет!
Куда, Елесенька, куда ты отлучился?
И где обманывать людей ты научился,
Что ты и самое меня тем превзошел,
Куда, Елесенька, куда, мой свет, ушел?
Где скрылся от меня и где ты пребываешь?
Или ты у какой негодной обитаешь,
Которая, собой пленив твой нежный взор…»
Старухе между тем хотелося на двор;
Она трепещущей рукою таз достала
И только исполнять свою лишь нужду стала,
Узрела на полу и по́рты и камзол.
«Теперь я чувствую, — вскричала, — сколь ты зол!
Ты пуще мне тоски и бедствия прибавил,
На что ты по́рты здесь, на что камзол оставил,
Или на то, чтоб я была обличена?
Не сам ли в том тебя наставил сатана!
Ну, если командир зайдет сюда дозором,
Не скроешь этыя ты рухляди пред взором,
Который ежели захочет примечать!
И что пред ним тогда я буду отвечать?
Не ясная ли мне последует улика?
Хоть как ни рассуждай, напасть моя велика!»
Когда она сие в печали вопиет,
Ан глядь, уж командир к ней в комнату идет;
Она тут затряслась и вдруг оторопела,
Портков схватить с собой с камзолом не успела,
Вскочила на кровать, а тот уже вошел,
Мерещатся ему и п́орты и камзол;
Приближился потом как бешеный к постеле,
Увидел на полу камзол он в самом деле,
И также видит он лежащие портки.
«О небо! — закричал, — здесь в доме мужики!»
Приспичивает он ее в сем деле тесно,
Кричит: «Живут ли так, моя голубка, честно?
Какой я у тебя увидел здесь мундир,
На то ль над вами здесь поставлен командир,
Чтоб только вы его словами лишь ласкали?
А ночью спать с собой сторонних допускали?
Позору я себе такого не хочу,
Я первую тебя бато́жьем укрочу».
Она туда-сюда хвостишком помотала,
Подъехала к нему и тотчас уласкала;
Уже мой командир пред бабою погас,
Утихнул и закис, как будто ячный квас;
Хотя он постегать ей спину и ярился,
Однако ж наконец с старушкой помирился;
Тут не было меж их Гимена и любви,
И также пламени в застылой их крови,
Но им и не было большия нужды в этом,
Затем что не зимой сие уж было, летом,
Они между собой спокойствия делят,
Без жару старички друг друга веселят.
Уж стала заживать ее любовна рана,
Когда ей командир стал другом из тирана.
Хотя прошло еще тому не много дней,
Как отбыл от сея Дидоны прочь Эней,
Но оная не так, как прежняя, стенала
И с меньшей жалостью Елесю вспоминала;
Она уже о нем и слышать не могла,
Портки его, камзол в печи своей сожгла,
Когда для пирогов она у ней топилась,
И тем подобною Дидоне учинилась.[39]