«Дай бог, инженеры поймут, что для того, чтобы быть инженером, недостаточно быть инженером».
На мой взгляд, плохая «химия» между двумя группами, беседовавшими на этой яхте, говорит о более глубоком противостоянии в обществе: люди, занимающиеся технологиями, не в курсе, что они чего-то не знают, пока не узнают это. В противовес им, люди искусства и романтики по природе своего труда живут в постоянно напряженном состоянии двойственности, конфликта, сомнений и колебаний. Гуманитарные науки становятся нашими естественными защитными укреплениями в борьбе против чисто утилитарного инженерного сознания. Они помогают человеку поддерживать священный статус того, о чем он не знает. Они направляют нас в самом возвышенном из поисков: кто мы перед лицом природных сил? Кто мы перед лицом диктаторских политических режимов? Кто мы перед голосом нашего призвания? Какой смысл имеет работа в нашей жизни?
В начале торжественной церемонии в Университете Брандейс, литературный редактор New Republic Леон Визельтир обратился к выпуску 2012 года «коллеги-гуманисты»{56}. Он обозначил знакомство с великими произведениями искусства (текстами, картинами, скульптурами) как «бастион, защищающий от твиттерного ускорения американского сознания». «Культура, – с вызовом подчеркнул он, – стала новой контркультурой». Когда мы наблюдаем постепенную сдачу позиций гуманитарными науками, духовные поиски смещаются. Гарвардский университет недавно сообщил о сокращении доли научных степеней, полученных в гуманитарных науках. В целом по стране с 1996 по 2010 год сокращение составило семь процентных пунктов, с 14 до 7 %{57}. Эти цифры никто не оспорил{58}, а последовавшие дебаты только подчеркнули очевидную проблему – кризис доверия к гуманитарным наукам. Сегодня многих из нас тянет к экспертам, облаченным в лабораторные халаты; мы жаждем научных сертификатов; нас привлекают корреляции, а не причины. Фиксация на научности облагородила наши прежние, более романтичные понятия о мрачном, неистовом духе; загадки темперамента и настроения сменились спецификой клеток, нейронов и синапсов. В эпоху квантификации гуманитарные науки стали считаться почетными, но незначительными. Они могут уловить что-то в прошлом, но им нечему научить вас относительно будущего.
Как далеко мы ушли от тех дней, когда избранная группа ученых-гуманитариев трудилась над созданием знаменитого ныне core curriculum (учебной программы) сначала в Колумбийском университете, затем в Чикагском! Профессора составляли четырехлетний план изучения 100–150 книг, обозначенных как «моральные основы» западного мира{59}. Образование в современных колледжах свободных искусств базировалось на этих избранных текстах. Прошло полвека, и все радикально изменилось.
Наш core curriculum размыт, не без помощи деконструктивистов с их вопросами об авторстве и принадлежности, которые яростно звучали в университетских кампусах на протяжении 1980–1990‑х годов. То, что когда-то было душой и сердцем нашего образования, основами понятий и представлений о гуманитарных науках, сегодня стало полем исследований для немногих мечтателей и мятежников. Эти студенты – контркультура, по словам Визельтира, – выходят из университета без конкретных навыков. Увы, единственной культурой, привлекающей устойчивое внимание, оказывается культурная среда высоких технологий и всасывающих деньги пространств, подобных Кремниевой долине.
Радикальное воздействие, которое оказало на наше образование развитие цифровых технологий, хорошо уловили в недавно вышедшей книге «Вторая эпоха машин» («The Second Machine Age») экономисты из Массачусетского технологического института Эрик Бринйолффсон и Эндрю Макэфи{60}. Эти авторы утверждают, что экспоненциальный рост инновации в компьютерной сфере уже готов преодолеть не только наши физические возможности, но и познавательные.
Возможно, мы обречены потерять себя и всю ауру человеческого существования в новую эпоху «измерения себя»?
Не выражая пессимизма или оптимизма в отношении рынка труда, авторы выступают за третий путь – сбалансированный подход, признающий жизненно важную роль широкого образования.
«В истории не было лучшего момента для работников со специальными умениями или нужным образованием, потому что эти люди могут использовать технологии для создания и закрепления ценности. Вместе с тем в истории не было худшего времени для работника с “обычными” умениями и способностями, потому что компьютеры, роботы и другие цифровые технологии приобретают такие умения с необычайной скоростью. Перерабатывающие гору цифр компьютеры заменят перемалывающих массу цифр менеджеров», – предсказывает Тим Лейситер в статье по «менеджменту во вторую эпоху машин»{61}.
Романтик уделяет особое место основам нашего образования. Гуманитарные науки – это наши драгоценные, пусть и бесполезные, «особые умения». Сама их бесполезность, непрактичность, решительное желание оставаться вне моделей эффективности и оптимизации служит им благодатью. Рыночная система, высосавшая из них все соки, сама же и выявила их необходимость.
Прагматичные и эффективные, для вас хорошая новость: мы были здесь и раньше. Исторический романтизм, возникший в конце XVIII – начале XIX века, появился как ответ на промышленную революцию и Просвещение. Когда маятник рационализма и эмпиризма занял крайнюю позицию, общество (люди искусства и философы в первую очередь) потребовало вернуть его обратно. И он вернулся…
Июнь 1816 года. Женевское озеро, Швейцария. Снова установилась плохая погода. Годом ранее в Индонезии произошло крупнейшее извержение вулкана, и в Северное полушарие устремилось огромное облако пепла. 1816 год в Европе назвали «годом без лета»{62}, поскольку постоянно шли дожди и дул холодный ветер. Среди обычного потока английских туристов, облюбовавших этот район Швейцарских Альп, появилась совершенно новая группа, которая устроила лето страстей, спиритизма, экстаза – вещей совершенно не ассоциирующихся с обществом, знаменитым своим рационализмом и прагматизмом. Произошла незапланированная встреча нескольких культовых фигур западной культуры, икон романтизма – лорда Байрона, Перси Шелли, его жены Мэри Шелли (урожденной Мэри Уоллстонкрафт Годвин) и ее сводной сестры «красотки» Клэр Клермонт. Невзирая на «почти постоянные дожди», как позднее писала Мэри Шелли{63}, художники и писатели веселились на швейцарских виллах, пили вино, принимали наркотики, читали вслух рассказы о призраках, возвышая голос, чтобы заглушить шум дождя. Разве удивительно, что это времяпровождение привело к появлению главного произведения той эпохи – «Франкенштейна» Мэри Шелли?