Виктор забывал об обеде и ужине. Работал дотемна, до тех пор, пока охрана не заставляла его шабашить и возвращаться в зону.
В поту и в пыли, валился он на шконку до первой зари и снова шел к бульдозеру, на дорогу, какая уходила все дальше от зоны, уже не узкой одноколейкой, а широкой, ровной трассой, радующей глаза и душу.
Первые десять километров, с какими уложился лишь в две недели, приехали проверять оперативники, а потом и начальник зоны.
Хвалили. Скупо, но веско. Радовались результатам.
Виктор не обольщался. К похвалам всегда был равнодушен и не доверял им, опасался. Потому вскоре вернулся в бульдозер.
Начальник зоны вышел из машины, проверил плотность грунта и вдруг увидел в паре шагов от себя оскаленную волчью пасть.
Человек мигом влетел в машину и, оглядевшись по сторонам, долго не мог вымолвить слова. Испугала не столько ситуация, сколько внезапность. Он не знал, что звери давно перестали бояться вида человека. Их не пугали голоса, шум машин, даже выстрелы.
Вскормленные человеческими трупами, они забыли, что существует иная добыча. И ждали привычного…
Начальник зоны выглянул на дорогу. Увидел жавшихся друг к другу охранников, не выпускающих из рук винтовки.
Только теперь до него дошло, какою ценой дается ребятам и бульдозеристу каждый метр дороги, проложенной в глухомани якутской тайги на горе людям.
Начальнику зоны предстояло проработать здесь еще месяц. А после этого — на пенсию. Уедут и охранники. Продолжат службу в других зонах, где не будет опасности их здоровью. А вот бульдозерист… С ним сложнее…
«Хотя, чего это я рассуропился? Уеду через месяц. За это время не успеет Ананьев закончить дорогу. Придет, другой начальник. Заменится и оперативная часть. Пусть преемники и отвечают перед бульдозеристом, если комиссия попадется жесткая. Ему нелегко здесь? А в карьере разве лучше? Не я его посадил, не мне о нем думать», — успокоил себя человек и приказал водителю возвращаться в зону.
А через неделю Ананьеву пришлось оставаться на ночь в тайге.
Проклиная жизнь и собачью службу, дремали охранники в кабине бульдозера вместе с Ананьевым.
Затекали ноги и руки. Ломило от сиденья в неудобной позе все тело. Болел каждый сустав, но выйти из трактора — нельзя. Чуть скрипнет дверца, волки, сбивая друг друга, неслись на звук оголтело. Кто кого опередит, кому первому достанется добыча…
Ребята-охранники вначале злились. Стреляли, матерились на волков.
Но зверье не отходило от трактора ни на шаг.
А на третью ночь нечаянно, во сне, надавил охранник на ручку дверцы и вывалился из трактора сонный.
Виктор и второй охранник проснулись от диких воплей. Спасти, помочь, отнять человека не успели.
Лишь лоскуты одежды остались около трактора, напоминая людям, что в тайге они — не у себя дома.
Второй охранник, увидев, что осталось от его друга, навсегда лишился дара речи, жестами велел вернуться в зону. И больше никогда не появился на дороге.
Виктор сам объяснил оперативнику, что случилось, передал винтовку парня. Второй охранник на следующий день был отправлен в больницу с полным расстройством нервной системы.
«Когда его друга сожрали, нервы не выдержали. А нашего брата пачками волкам скармливали. И ничего. И нервы были целы. Вроде они — люди, а мы — нет», — злился Ананьев, провожая взглядом машину, увозившую навсегда из зоны охранника, молодого парня, поседевшего в одну ночь, оставшегося на всю жизнь инвалидом.
Виктор теперь работал под надзором одного охранника. Его звали Гришкой. И безусый юнец, оглядевшись по сторонам, учился у Ананьева работать на бульдозере, закидывал винтовку за спинку сиденья и вспоминал о ней, лишь когда надо было выйти из трактора. Он быстро привык к Виктору. Прислушивался к его советам, рассказал о себе, узнал все об Ананьеве. Никогда не кричал па него. И, глянув на них со стороны, можно было подумать, что эти двое — ученик и учитель либо напарники — уже не первый год работают вместе.
Гришку призвали в армию с третьего курса консерватории.
И парень мечтал после армии закончить учебу, стать дирижером большого симфонического оркестра. Он любил музыку и не представлял без нее своего будущего.
Виктор в музыке разбирался не больше, чем медведь в грамоте. Не только сюиту от оперы, вальс от танго отличить не умел. А уж имен известных композиторов, музыкантов век не слышал.
— Да на хрен они мне нужны были в деревне? У нас оно как: с утра до ночи — воткнул кнопку в жопку, вся спина — в мыле. Ночью до полатей не идешь, а на карачках ползешь. Руки от мозолей не заживали. Спроси, какая погода была вчера или что ел в обед, не вспомнишь.
О родной бабе думали раз в месяц. И так сызмальства — до гроба все вскапывают у нас. Без передыху. Вся-то наша музыка была — в Божьи дни. Когда работа воспрещалась. В хороводы шли. Но потом и их у нас отняли. Меня на трактор посадили. Вот где музыка! Сижу в кабине и по голосу машины слышу, где у нее что сломалось. Каждая деталь у моего коня свой голос имеет и дыханье.
— Так это не музыка, не мелодия. Это просто хаотический звук сломавшейся железки. Скрежет, скрип, писк, визг…
— Сам ты говно. А ну, садись на пассажирское, откидное! Чего трактор материшь? Он не хуже твоего трандона!..
— Тромбон! Не трандон, — в какой уж раз поправлял Гришка Виктора, никак не понимая, что тот умышленно коверкает слово.
— Вот ты никогда не слышал, как поет трактор в поле? А я слыхал! Когда ранним утром выезжаешь из деревни, а солнце только начинает выглядывать, просыпаются птахи. Сперва — мелкие. А чуть солнце начнет греть землю, небо нальется голубизной, глянешь — в нем жаворонки купаются. А ты — пашешь поле. Земля под плугом млеет. Трактор поет. И все воедино, хором, весну и Господа славят. За тепло, радость, за жизнь. А ты трактор обзываешь грязно. Он для деревни — кормилец и работяга. Он и поле вспашет, разборонит его, размаркирует и окучит. Он воду доставит и навоз, урожай вывезет. Траву покосит, сено, дрова привезет, дороги от снежных заносов расчистит, любую траншею выкопает. Дамбу навалит, бурты засыплет. Без него деревне не обойтись. Она не только себя, она весь город кормит. Не без тракторов. А вот твоих трандонов не слыхали мы, и обошлись. Ничего от того не потеряли. И не только мы, как я думаю. Полсвета, коль не больше, в них не нуждается. Всяк свою музыку признает. Ту, что сердцу люба. Какая в середке, в самой душе живет.
— И неправда! Ваша музыка нужна. Это бесспорно. Но разве можете сравнить ее с классикой? Ну где ваш коровий хор, лязг трактора, хрюканье свиней с криком петуха и стройная прозрачная симфония? Где каждый звук подчинен общей мелодии и вплетается в нее органично, правдиво, естественно…
— Иди в жопу! Что ты мне о правде трандишь? Если ее меж людьми нет, откуда она в музыке объявится? Где ты ее выколупнешь? Из трандона, что ль? — усмехался Ананьев.
— Тромбон! Зачем название инструмента коверкать? А правда в музыке есть! За это композиторов и музыкантов на Колыму сослали. По зонам. Не понравилось вождям, что вместо смеха и торжества по случаю победы услышали они в симфонии плач и скорбь, гнев и осуждение. Испугались правды. И чтоб никто больше ее не услышал — убрали музыкантов. Насовсем. Из жизни… Другие и сегодня по тюрьмам сроки тянут. Но от музыки не отказались, не предали ее.
— Ну, коли так, прости мою дремучесть. Не знал, не слышал я о таком, — сознался Виктор простодушно и снова усадил Гришку за фрикционы.
— Оно, конечно, не мандолина моя техника! Но тоже — не без голосу! И к ней сердце и руки нужно иметь добрые. И слух. Сродни вашему. Чтоб песню от брани отличить сумел в моторе. Двигун бульдозера всегда скажет трактористу, где и что у него болит. Умеет заранее предупредить. Чтоб чуткое ухо уловило и не запустило болезнь. Чтоб подшипники и поршни, клапана и прокладки были подтянуты, смазаны, подогнаны. Тогда и трактор не хрипит, не материт тракториста, на чем свет держится, а поет. Да так, что сердце радуется.
— Нет, дядь Вить, я тут песни не слышу, — признавался Гришка.
— Значит, глухой. А говоришь, что у тебя особый слух! Ни черта его нет! Иначе такое не сморозил бы, — злился Ананьев.
— Дядь Вить, а случалось вам страшно на войне? — глянул Гришка в глаза.
— Бывало, — нахмурился Виктор.
И пересел за фрикционы. Попер на корягу, побелев лицом.
— А когда было очень страшно?
Виктор глянул на парня. Ответил не сразу.
— Часто это случалось, Гриш. Очень часто для одной жизни. Впервые испугался, когда друга моего убили. Хлебали мы с ним из одного котелка. Атака три дня не стихала. Мы в окопе сели. Молодые, как ты сейчас, жрать охота. Ну и наворачиваем. Повар не поскупился. Двойную порцию отвалил. И за погибших… Вдруг ложка у моего друга выпала. Звенькнула в котелке. И кровь по виску. Глянул — каска пробита. Снайпер насмерть уложил. У меня кусок поперек горла колом встал. Ни проглотить, ни им плюнуть… Страх горло сдавил. Я потом с неделю жрать не мог. Жутко было. Не сразу прошло. Но с того дня в окопах не жрал, — признался Ананьев. И, выдрав корчу, отодвинул ее ножом к тайге, подальше от дороги. — Ну и еще случалось. Всякое. Война радостей не дарит. Вот так и повезло двоим друзьям, считай, до конца войны, до самого Берлина, вместе дойти. Уже мечтали, как домой вернутся. Как отметят Победу с родными. А тут один из них приметил в брошенном доме аккордеон. Красивый, перламутровый. Только взялся за него и тут же подорвался. На месте. Погиб. Аккордеон тот заминированным оказался. И это за два дня до конца войны. А друг его, нет бы пожалеть, еще и опаскудил погибшего злым словом. Мол, нечего на всякие вражьи побрякушки кидаться. Обидно мне тогда стало. Ведь тот, погибший, много раз выжившего от явной смерти спасал. Себя не жалел. Головой и сердцем заслонял от пуль. А зачем? Коль помянуть добром не смог, видать, и смерти он стал в обузу. Начистил я ему мурло. Не знаю, понял ли он, за что я его оттыздил. И с тех пор, за все годы — друзьями не обзавожусь. Не верю никому…