– Саш, Вадим коснулся Афгана, а я сразу вспомнил про запах. Этот чертов запах опять появился.
– Вяч, я все хорошо понимаю, но запахи хороши для сочинителей психологических романов. Нам нужны факты, реальные факты, понимаешь? Напрягись, вспомни, где и когда бомж мог видеть тебя в обществе человека хорошо тебя знающего. Причем совсем недавно, буквально, накануне смерти Эдика.
– Я уже думал об этом. Видел одного пожилого азиата недели две назад, когда выходил из общежития, но так спешил, что не обратил внимания на то, кто еще находился рядом с ним в тот момент.
– Если вдруг увидишь, вспомнишь?
– Наверно, да. У меня мороз по коже. Почему нельзя шлепнуть меня обычным способом. Нормальная месть, если насолил где-то.
– Совершенно очевидно, что Омаров садист. Представь, вот он приходит на седьмой этаж, чтобы оценить обстановку и разработать операцию по уничтожению зарвавшегося журналиста. А тут ты, да еще в роли надзирателя, заставляющего его людей зубными щетками чистить туалеты. Да за одно это с тебя следует семь шкур спустить. Внешне вполне рядовой случай, ведь в общежитии своя жизнь. Дал задание охранникам: привести в чувство лихого воспитателя и дело с концом. Но он тебя узнает. Теряет сон. Испытывает невыносимую жажду мести, сродни состоянию маньяка, которому мало убить: хочется увидеть своего врага потерявшим человеческий облик у себя в ногах. Вообще, маньяки любят иногда поговорить со своими жертвами перед тем, как отправить к праотцам. Вот зачем ты ему нужен. Иначе убрал бы с помощью снайпера, и шабаш. Поэтому тебе необходимо вспомнить, кого и когда ты крепко зацепил.
– Но почему Омаров не захотел нанять профессионалов, чтобы кончить с Эдькой? Почему сам? Ведь он большой, солидный человек, мало ли кто под ногами мешается.
– А вот сейчас в дело вступает психология. Можно предположить, что Телятьев бросил личный вызов, это «а»; «б» – Саид Омаров сам считает себя непревзойденным профессионалом, к тому же большим любителем помучить жертву; «с» – он крайне недоверчив и хочет лично убедиться в том, что комната досмотрена тщательно. Уф-ф.
– Сашка, я готов с тобой на паях открыть частное сыскное агентство.
– Брось шутить, Вяч. Самое время нашел. Хочу тебя еще немного постращать. После той садыковской камеры пыток, ты в покалеченном виде не сразу на зону идешь, а сначала – к Саиду Шухратовичу, предстать пред светлыми очами, или какие они там у него, чтобы он мановением руки решил твою судьбу. Уж тогда бы Омаров напомнил, где вы в последний раз пересекались. Он мечтает о том сладком дне своей жизни, когда сможет увидеть Бальзамова до омерзения жалким. А наглый поэт лишает его такого удовольствия, всякий раз проскальзывая между шестеренками мясорубки живым и невредимым, а в последнее время еще и непозволительно много знающим. Насколько же злой ум бывает изощренным, представить страшно. А что ты мне про запах сказать пытался?
– Ну, это же из области психологии и иметь отношение к делу, по мнению серьезных аналитиков, не может.
– Чувствую в голосе обиду. На тот момент нашего разговора реминисценция с запахом мешала. А сейчас нет. К тому же опять этот чертов Афган, где воевал некий Саид Омаров.
Бальзамов рассказал Саше о случае с вырезанным взводом.
– И все? – спросила девушка, когда Вячеслав закончил: – Не вижу здесь того, из-за чего могли возникнуть серьезные проблемы у тебя лично, кроме, конечно, психической травмы.
– Потом снова была война. Я дрался, мстил, убивал. Нужны подробности?
– Они нужны тебе, Слава. Хочешь, не хочешь, а вспомнить многое придется, иначе до истины докопаться будет невозможно. Сам же сказал, что азиатский крен здесь не случаен.
– Есть за мной один грех, который отмаливать всю жизнь буду.
– Какой?
– Сашка, это не для женских ушей.
– Не упирайся, Вяч. Постарайся выдохнуть из души, самому же легче будет. А нам с тобой, так или иначе, до утра сидеть: всю твою жизнь по крупице перебирать.
– В общем, противостояла нам одна банда: днем обычные крестьяне, а ночью духи, не знающие пощады. Столько ребят на тот свет отправили. Ладно бы убивали – на войне, как на войне, так нет, то кожу живьем с наших, попавших в плен, в основном раненых, снимают, то лицо уродуют до неузнаваемости. А мы сделать ничего не можем, не знаем, кто именно ночью воевать выходит. Всех подряд убивать же не будешь. Во время зачисток банда растворяется среди мирных жителей или кем-то предупрежденная в горы уходит: не люди – черти. И все-таки, накрыли мы их: уничтожили всех, одного только в плен взяли. Я его внешне даже не запомнил, дух, как дух: худой, изможденный войной, лицо до глаз бородищей заросло, голова, по обычаю, бритая до блеска. Ну, два моих воина подходят ко мне, так и так, мол, товарищ сержант, отдай его нам. А я им: «Да, забирайте». Дух почувствовал или речь понимал, но так дико глазами повел: меня даже передернуло. Отложили мои солдаты оружие, сбили с духа чалму в пыль, руки за спиной скрутили и повели к склону. Там подвесили ему на грудь гранату, а к чеке длинную веревку привязали, и сказали: «прыгай». Он прыгнул, но граната не взорвалась. Пока мои служивые за автоматами бегали, ушел дух. Вот, вроде и нет на мне его крови, но осадок горький остался. Казню себя, что позволил ребятам низменный инстинкт наружу выпустить, и перед тем душманом чувство вины осталось.
– Да, Вяч, здесь только ты виноват. – Александра нехорошо поежилась и задернула шторы: – Ты мне о себе совсем ничего не рассказываешь. Ты как-то обмолвился, что тебе иногда снится отец. Хочешь еще чаю?
– Давай. Спасибо. Он покончил с собой, когда мне было всего семь лет. Я видел его в петле: жутко, особенно для семилетнего ребенка. Но когда его не стало, вокруг образовалась тянущая пустота. Ему на тот момент исполнилось всего сорок лет, но мне до сих пор кажется, что мудрее и сильнее его никого нет. Что-то было в моем отце, вызывавшее уважение окружающих, даже тех, кто намного опережал по возрасту. Я и сам толком не знаю его биографию. Мать говорит всегда путано и очень туманно. Поэтому лучше всего начать именно с нее. Окончив педагогический институт, она получила распределение, кстати, по собственной инициативе, в одно из северных вольных поселений. Это там, где живут расконвоированные зеки. В сих романтических местах и повстречалась с отцом, который отмотал к тому времени по тюрьмам и лагерям в общей сложности десять лет. За что он был осужден, я тоже выяснить не смог: все говорили разное. А в семь лет, понятное дело, вообще не задумывался. Через полтора года у них родился я. Это особая история. Никаких роддомов в той деревне, конечно, не существовало, поэтому мать, когда у нее начали отходить воды, срочно повезли на дрезине до ближайшего райцентра. Можешь себе представить расстояния в тайге. Конечно же, никуда не довезли, и мать начала рожать меня прямо на ходу. Может, еще поэтому у меня на всю жизнь сохранилась страсть к дорогам? На рычагах дрезины потел, что хватало сил друг моего отца, физик-атомщик, ставший потом известным ученым, а в то время такой же расконвоированный зек. В шестидесятые довольно много интеллигенции жило на севере, понятно, что в принудительном порядке. Отец же находился на линии связи и осуществлял безопасность движения: не дай Бог, навстречу в это же время и по этой же дороге поехало бы какое-нибудь транспортное средство. Пришлось этому несчастному физику стать на время акушеркой.
– А ты знаешь, Вяч, раньше, до революции, роды принимали мужчины, так как считалась такая работа очень тяжелой и ответственной.
– Деталей его подвига не знаю, но, одним словом, справился достойно. С ближайшего телефона позвонил отцу, поздравил и покатил дальше. Вот так началась моя жизнь, первые три года которой прошли в местах лишения свободы. В шестьдесят девятом отцу дали вольную, и семья переехала из Коми в Архангельскую область в городок Вельск, на родину матери. Вот почему я иногда называю себя уроженцем архангельских северов. Почти сразу после переезда родилась сестра. Но именно тогда, когда жизнь встала на нормальные рельсы, отец вдруг сломался: начал пить. На самом деле, конечно, это было не банальное бытовое пьянство. Дала о себе знать травма головы, полученная во время отсидки. Нестерпимые боли он начал глушить водкой. Зарабатывал более чем прилично, поэтому хватало на семью и на «лекарство». Естественно, появились друзья-собутыльники, которые немало посодействовали тому, чтобы он пил больше, чем ему на самом деле требовалось. Вскоре у отца появилась алкогольная зависимость и, как следствие, деградация личности, отразившаяся на семейной жизни. Дома начались жуткие скандалы с битьем посуды. В такие периоды мы с сестрой и матерью прятались у соседей. Долго такая жизнь продолжаться не могла. Первого сентября, перед тем как отправить меня в первый класс, отец поклялся, что больше пить никогда не будет. Он сдержал слово, но чего это ему стоило, я хорошо помню: голова почти все время была обмотана тугим полотенцем. Тогда какие-то серьезные обезболивающие средства достать было невозможно, да и отсутствовали они как таковые. Иногда от боли он глухо мычал в подушку, это могло продолжаться часами. В конце концов, в последний день октября отец повесился на потолочном крюке. Он избавил от страданий себя и нас. Самоубийство порицается, особенно церковью, но я абсолютно убежден, что, если бы у него был хоть малейший шанс на избавление от мук, он не сделал бы этого. На похороны пришло очень много людей. Такого количества собравшихся в одном месте наш небольшой город, пожалуй, никогда не видел. Но я заметил еще тогда какую-то неуловимую схожесть между ними. Спустя много лет, понял, в чем заключалась эта схожесть: все они были ранее судимы. Печать неволи, лежавшая на их лицах, роднила их. Неискушенный человек вообще мог подумать, что это многочисленные родственники. Вот так тюрьма может внешне сближать, но только, слава Богу, внешне.