Человек в фартуке кинул шланг под ноги и выключил воду. Осмотрел тело – не осталось ли крови или грязи, приподнял правую ногу за большой палец с бугристым желтым ногтем, отвел ее в сторону. Промежность относительно чистая. Сойдет! Нога гулко ударилась о железный стол. Теперь надо его одеть. Самая трудоемкая работа. Тело окоченело, руки и ноги не сгибаются, как у дешевой пластиковой куклы. Хорошо, кто-то догадался распарывать рубашки и кители на спине. Человек в фартуке приподнял холодную и скользкую, как рыба, руку мертвеца и стал натягивать на нее рукав рубашки. Покумарить бы и спиртяшки долбануть, да начальник поторапливает. Вот-вот борт придет, а еще надо успеть запаять цинк, заколотить ящик да погрузить его в «ЗИЛ». Человек в фартуке на гражданке работал фельдшером. Когда попал в Афган, ему предложили стать Человеком В Фартуке. Он отказался. Сказал, хочу в полк, ходить в рейды и на засады, вытаскивать раненых ребят из-под огня, зарабатывать ордена и медали. Детство в жопе играло. Уж чуть было не отправили его на дивизионную операцию в Панджшер. Но тут покачивающейся походкой подошел какой-то странный человечек с мутными глазами и, попыхивая обслюнявленным окурком, сказал, что лучше подмывать и накачивать формалином других, чем чтобы это делали с тобой. Это был первый довод. Самый главный. А второй чисто житейский: спирт будешь хлебать аки молоко у бабушки в деревне. А в полку в лучшем случае бражку цедить. Потому что весь спирт, который выделяется на медсанчасть, забирают командир полка, начштаба и замполит. А отсюда, из палатки, стоящей на самом краю базы, никто спирт не забирает. Брезгуют. Боятся.
Второй довод придал ускорение первому. Прав оказался тот человечек с обслюнявленным окурком. Вот он сейчас заглянул в палатку. Мутные глаза плывут, в обескровленных губах мокнет окурок.
– Ты еще долго будешь возиться, жопа? Почему лоток в крови? Почему шприц на полу валяется? Ты рану заштопал?
– Заштопал.
Соврал, конечно. А какая разница? Штопай, не штопай – ничего уже не изменится.
Обслюнявленный окурок полетел на пол. Человечек (рост сто шестьдесят вместе с высоченными каблуками – ни у кого в дивизии таких нет!) сел за стол, налил в мензурку спирта из бутылки и, вытянув губы, медленно и сосредоточенно выпил. Снова закурил. Морщась от едкого дыма, склонился над бумагами – низко-низко, едва носом не коснулся сопроводиловки. Длинный чуб при этом чуть съехал на лоб. Человечек стригся редко, волосы налезали на уши и воротник куртки, но не мешали. Они слиплись от жира и прекрасно держали форму. Можно было даже не пользоваться расческой. Пригладил ладонью – и достаточно. Никто не делал ему замечаний. У человечка было привилегированное положение в дивизии. Иногда встретит его какой-нибудь заезжий «бугор» из штаба округа: «А вы почему без головного убора, товарищ старший лейтенант? Э-э, да вы вообще пьяны!» – «По-другому нельзя, – икая, отвечал человечек. – Я начальник «Черного тюльпана». И тотчас сопровождающий офицер торопливо разъяснил «бугру» на ухо: «Это начальник морга, товарищ генерал… Было много работы. Вы же в курсе, что случилось под Багланом…»
И делали человечку рукой, мол, проваливай скорее, ату тебя, тьфу-тьфу, свят-свят-свят!
Он появлялся у штаба дивизии, у столовой, дома офицеров или библиотеки неожиданно, словно материализовался из воздуха, причем из воздуха несвежего, спертого, пахнущего мертвечиной. Всегда пьяненький, гаденький, обсаленный, с неизменно мутными глазками. У него не было друзей, с ним мало кто здоровался за руку, с ним старались не пересекаться. А начальник морга знал об этом и, по всей видимости, получал удовольствие от своей маленькой власти над людьми.
Подышав на штемпель, выпачканный чернилами, начальник морга хлопнул им по сопроводиловке: «Вскрытию не подлежит!» Человек в фартуке раскочегаривал паяльную лампу. Тело, кое-как одетое в рваное тряпье (какая разница! Вскрытию не подлежит, туда хоть труп козы в генеральском мундире клади, никто не узнает), уже опустили в оцинкованное корыто, накрыли крышкой. Расплавленное олово ртутным ручейком заполнило щели. Начальник морга глянул в маленькое мутное окошечко, устроенное на боковой стенке цинкового гроба. Нормалек! Покойник выглядит как космонавт перед стартом. Лицо спокойное, расслабленное, губы чуть-чуть разомкнуты, между ними проглядывает край верхних зубов. Хорошие зубы! Классные зубы! Беленькие, ровненькие, блестящие. Наверняка в школьные годы пружинку носил, мама заставляла – противно, неудобно, одноклассники смеются, но надо, надо, сам же спасибо скажет, когда зубы, как грибы после дождя, начнут расти, а челюсть за таким бурным ростом не поспеет, и зубам станет тесно, и полезут они друг на друга, как бухарики в очереди за водярой.
Начальник морга взял из стеклянного шкафа маленькое стоматологическое зеркальце (с его помощью проверяли наличие посторонних предметов в глотке покойников) и посмотрел на свои зубы. Желтые, кривые – дрянь!
– Загружать, товарищ старший лейтенант?
Начальник морга густо намазал клеем полоску бумаги с надписью «Ряд. Босяков Юрий Петрович» и пришлепнул ее – наискосок – к ящику.
– Загружай!
Два молодых тощих чмыря из инфекционного отделения медсанбата (почти излечились после гепатита) взялись за деревянный ящик с двух сторон – эть! Начальник морга поморщился, покачал головой.
– Эй ты, сынок! Я к тебе обращаюсь, жопа! – крикнул он. – И как ты спиной грузить будешь? Встаньте оба к кузову боком!.. Вот же дебилов прислали… Боком, я говорю! У тебя где бок, желтолицый? Там, где печенка твоя недоразвитая, чучело! А теперь на «раз-два» – и взяли!
Один из солдат не удержал тяжелый ящик, выронил, и его край упал ему на ногу. Солдат запрыгал от боли.
– Идиоты, – резюмировал начальник морга. – Что ж вы его бросаете? Это ж ваш боевой товарищ, можно сказать…
– Тяжело, товарищ старший лейтенант… А у вас сигаретку можно?
– Какую еще тебе сигаретку, доходяга?! Взяли быстро и погрузили в кузов! Раз-два! Вон уже «гробовщик» на посадку заходит… Ошизеть можно от такой работы…
Подскакивая на ухабах, «ЗИЛ» пылил по дороге в сторону аэродрома. Цинковый гроб, заколоченный в глухом деревянном ящике, грохотал в кузове. Крепко держась за скамейки, по обе стороны от него сидели доходяги в госпитальных пижамах. Они смотрели на ящик и прятали друг от друга глаза. Им скоро выписываться. Госпитальная лафа кончилась. Неделю еще подержат, привлекая на всякие работы, а потом пинком под зад – и в роту. Инфекционный блок, окруженный по периметру колючкой, останется в памяти как сладкий сон. Для них это был рай. Там все по-другому. Валяешься на койке сутки напролет, вставая только для того, чтобы сгонять в засыпанный хлоркой сортир. Там нет злых сержантов. Там не ходишь в караулы. И самое главное – там нет войны, нет засад, мин, реализаций, обстрелов, оглушающей трескотни автоматов, горького чада горящих бэтээров, криков офицеров, воплей раненых. Там даже нет воинских различий, там все одного звания – засранец. Милое, ласковое, чуть насмешливое звание, гарантирующее жизнь. Засранец Иванов. Засранец Петров. Засранец Сидоров. Все, кто попадал в инфекционный блок, мечтали до конца своей жизни оставаться засранцами, лишь бы не возвращаться в роту. В роте живешь с постоянными мыслями о цинковом ящике. «Не, меня точно убьют. Мне не повезет. Гадом буду, убьют. Кранты мне. Сдохну. Поймаю пулю в лобешник, как Беренчук. или подорвусь, как Мирзоев. И мои ноги будут собирать по обочине. или как Зинченко из шестой роты, которому голову гранатометом оторвало. Разорвалась голова, как арбуз, – весь взвод мозговой слизью забрызгало…»
От таких мыслей клацают зубы, дрожат руки и прыгают в животе кишки. И сразу хочется по-большому, как в острый тифозный период, когда бегаешь на очко раз по сорок за сутки, причем в половине случаев не добегаешь, обсираешься по пути, оставляя за собой желтые блямбы. Их потом выздоравливающие засранцы смывают хлоркой.
Чмыри держались за скамейки, чтобы не тюкнуться головой о металлическое ребро тента, смотрели на ящик и представляли, как там, внутри, подпрыгивает мертвец. Уж наверное, и рубашка, и китель, распоротый на спине, сбились на груди мятым комком, и ноги сплелись буквой Х, и руки куда попало… Машина затормозила, пыль влетела в кузов. С грохотом открылся борт. «Выгружай!» Тут уже рев моторов самолета, настолько громкий, что кажется, будто в голове что-то разрывается, и так страшно-страшно становится, как при обстреле. «Бегом! Быстрее! Не спать!»
Схватились дрожащими руками за края ящика. Ах, как тяжело! В пальцы впиваются занозы, колени сгибаются, а шея, кажется, становится тонкой-тонкой, и сейчас руки вместе с плечами оторвутся, кожа сорвется, и останется один скелет. «На рампу! Заноси!»
Они понесли ящик к самолету, страшному, ревущему чудовищу с раскрытой, порочно развороченной задницей, через которую было видно черное чрево. На краю рампы стоял летчик в голубом комбезе и шлеме, крепко прижимая к голове наушники. «Клади! Опускай! Дальше не надо!» Ничего не слышно, что им орут! Начальник морга разбирается с двумя прапорщиками, которые спорят между собой, кто полетит сопровождающим. Все трое раскрывают рты и размахивают руками. Летчик стучит начальника морга по плечу: «Рядом с самолетом курить нельзя!» Начальнику морга пофиг, он лишь перекатывает языком мокрую сигарету в другой уголок рта: «Мне можно!» Под масксетью толпится группа дембелей, преимущественно женщины, ждут команду на посадку. Они одеты неестественно пестро, все в джинсах с расшитыми разноцветными веревочками карманами, в батниках с цветными звездами и флагами, а вокруг необъятных размеров сумки и чемоданы… Чмыри спускаются по рампе, поглядывая на женщин и выковыривая из ладоней занозы. Сейчас эти тетки погрузятся в самолет и улетят в Союз. Каких-нибудь полтора часа полета – и они в другом мире. Если инфекционный блок – это рай, то Союз – вообще что-то запредельное. Бесконечный кайф, вечно тлеющий косяк, бездонная кружка с водкой, что-то нежно-голубое, цветастое, хохочущее, теплое, нежное, с водяными брызгами, радугой и пионерскими галстуками. Нет-нет, этого никогда уже не будет. Их убьют в глиняном кишлаке, прострелят нахрен, оторвут головы, вспорют животы, вывалят кишки в пыль – жрите, мухи! А потом закидают по частям в ящик, запаяют, как в консервной банке, и отправят маме: «Ваш сын геройски погиб, выполняя интернациональный долг…» Мама за сердце схватится, е-мое, а какой это еще долг за ним числился? Всего ж восемнадцать было, никаких долгов набрать вроде не успел. Разве что мне немного должен – за мои бессонные ночи, за мои слезы, когда у тебя ушко болело или зубки резались, за стояние в очередях в молочной кухне, за вечные походы в поликлиники, и там очереди, и нервы, и рабское унижение перед принципиально немногословными врачами: «Скажите, а вот эта… невралгия… это очень опасно? А изменения на глазном дне – это как? Это что ж, он теперь видеть плохо будет?» И слезы, слезы. Да еще по учителям бегала и заискивающе: «Здравствуйте, Мариванна, вы уж простите нас, мы с этой математикой традиционно не в ладах, вы только скажите, что нам делать, мы день и ночь ее зубрить будем…» И всем подарочки – ой, тяжело от зарплаты отрывать, но что поделаешь? Врачам надо сунуть, учителям надо сунуть, и чтоб путевку в пионерлагерь достать, тоже без коробки конфет не подходи. Вот так по мелочам, но все, что должна была, все заплатила. Какие еще такие интернациональные долги? Это какой же огромный должище был, что только жизнью искупить его можно? Да уж лучше мамаша сама бы в петлю полезла: нужна стране жизнь, так забирайте мою, а мальчишку-то оставьте в покое, дайте немного пожить да девчонок потискать…