Гилберт Кит Честертон
Ужасный трубадур
«В делах Природы надо двигаться вниз, чтобы попасть наверх». Фразу эту коллекционеры обыкновенно помещают в ряд парадоксов мистера Понда, а появилась она незадолго до окончания довольно скучной, но весьма здравомыслящей беседы, хотя и не внесла в нее ясности. В том и заключается признанный принцип, стигмат, своего рода клеймо его стилистических методов. Однако в данном случае он фактически заимствовал эти слова у старого своего знакомого, доктора Поля Грина, автора трудов «Собака или обезьяна», «Исследования о приручении антропоидов», «Заметки о развитии неандертальца» и т. д., и т. п.
Доктор Поль Грин был человек маленького роста, худой, бледный и хромой, но активность его, включая двигательную, была просто изумительна, а мозг его действовал со стремительностью скорострельного револьвера.
Именно этот старый знакомец в один солнечный полдень вынырнул из их общего с мистером Пондом прошлого, чтобы принести новость страшную, почти сокрушительную, столь же тревожную, как весть револьвера.
Однако, услышав от столь уважаемого лица, что его друг, капитан Гэхеген, — всего лишь беглый убийца, мистер Понд сказал только: «Ах-ах!» Дана ему была, что называется, сдержанность высказываний, для которой он знал даже греческое название, хотя без нужды им не пользовался. Беседа, разумеется, началась вполне случайно, перейдя от здоровья доктора к страсти его изучать поведение животных. Слегка коснулись эогиппуса,1 перекинулись шутками о homo canensis 2, обсудили виаллетоновские «Этюды о рефлексах четвероногих», и постепенно разговор набрал остроту, поскольку оба друга никогда не могли прийти к согласию насчет Дарвина и его естественного отбора.
— Никогда не мог понять, — говорил мистер Понд, — каким образом изменение, полезное животному, случись оно быстро, будет для него полезно, происходя медленно. И дается оно далеким его потомкам, причем через много лет, когда само животное давно погибнет, не оставив после себя вообще никаких потомков. Разумеется, мне было бы лучше иметь три ноги, чтобы на двух держаться поустойчивее, а третьей, допустим, пнуть брата-чинушу. Вероятно, мне было бы лучше иметь три ноги, но, если одна нога окажется недоразвитой или рудиментарной, что тут хорошего?
— Вероятно, мне было бы лучше иметь две ноги, — мрачновато произнес доктор, — вместо одной и хромой, которую и ногой-то назвать трудно. И тем не менее я нахожу ее весьма полезной.
Мистер Понд, человек очень тактичный, почувствовал легкий укор за бестактность, поскольку старый его знакомый был калекой, но ему хватило корректности не извиняться и слишком явно не переменять предмет разговора. Продолжал он по своему обыкновению мягко, будто ничего не произошло:
— Я хотел сказать, что, если нога недостаточно длинна, чтобы бегать или там лазать, она будет только мешать, будет просто обузой.
— Как странно, — сказал доктор Грин, — что мы перешли к разговору о беге и лазанье, потому что пришел я не для того, чтобы беседовать о дарвинизме или любом столь же разумном и здравом предмете. Если вы считаете, что я, как чистейший атеист, подозрителен, то спешу пояснить, что не требую прямо сейчас меня выслушивать. Послушайте моего друга, викария из Хэнгинг-Берджез, преподобного Киприана Уайтуэйза, чьи представления наверняка столь же антинаучны, как и ваши собственные. Не думаю, чтобы он был дарвинистом, но представить его я вам обещал, а он намеревается поведать вам о делах, имевших место значительно позднее каменного века.
— Что вы имели в виду, — спросил мистер Понд, — говоря о беге и лазании?
— Я имел в виду, хоть и печально об этом говорить, — отвечал доктор Грин, — что у викария есть достаточно дурная история о вашем друге, капитане Гэхегене, чьи ноги весьма пригодны для лазанья, но еще пригодней для бегства.
— Это очень серьезное дело, — смущенно произнес мистер Понд, — обвинять солдата в бегстве.
— Викарий обвиняет его в вещах куда более серьезных, — сказал Грин. — Он обвиняет его в том, что капитан взобрался на балкон, застрелил соперника и бежал. Но это не моя история. Я — не история, а только предисловие к ней.
— Взобрался на балкон… — мистер Понд задумался. — Для викария это слишком романтично.
— Да, — сказал доктор, — история из тех, что начинаются веревочной лестницей, а заканчиваются веревочной петлей.
Прислушиваясь к неровным шагам своего хромого друга, мистер Понд впал в некоторую мрачность. Он был вполне согласен принять его как вступление, но вступление трагичное и темное. Какую бы историю ни собирался рассказать викарий, она станет еще одним обвинением против Питера Гэхегена; а Гэхеген был так несчастлив, что кое-кто подозревал, что он — несчастливец. Правда, у некоторых появлялись мысли неожиданные и страшные — быть может, он, наоборот, счастливчик, поскольку дважды был замешан в дела, связанные с таинственной и насильственной смертью, и в обоих случаях оправдан. Однако тройка — число несчастливое.
Однако в конце концов преподобный Киприан Уайтуэйз поразил мистера Понда искренностью и честностью.
Никогда мистер Понд не опускался до глупой мысли, что все священники глупы; представления о реальной жизни он не заимствовал из фарсов вроде «Личного секретаря», но викарий был истинной противоположностью глупости. И обветренное, как шершавый красный песчаник, лицо, и весь его вид напоминали скалу той богатой раскраски, что навевает мысли о прошлом и о просторах деревенской Англии, неизъяснимо доказывая глубину и основательность. Даже о вещах обыкновенных он не мог говорить, не упоминая хоть как-то погоду или смену дня и ночи. То был прирожденный писатель, которому дан дар живописания, хотя он не писал, а только рассказывал. Ни у кого не возникало сомнений, что рассказ его правдив или по меньшей мере правдоподобен.
Такой обстоятельный очевидец, он очень подробно поведал мистеру Понду темную и кровавую историю тайного греха. Но эффект он вызвал удивительный — улыбаясь во все лицо, в котором было что-то совиное, мистер Понд оживленно задвигался и весело сказал, что надо спросить самого Гэхегена, и все станет ясно. Очная ставка, так это называется.
Что касается доктора Грина с его предисловием, он свое дело сделал и в непонятном раздражении заковылял прочь, предупредив викария, что лучше будет нанять адвоката, если уж он собирается участвовать в очной ставке с этим ирландским мошенником, гораздым внушать доверие.
Итак, ученый отдался изучению своего любимца питекантропа, и единственным следствием его визита оказался мелкий адвокат по имени Люк Литтл, пришедшийся как раз к месту.
Друг мистера Понда, известный дипломат сэр Хьюберт Уоттон, уселся в кресло, хотя мистеру Литтлу дела не было, кто это занимает место так же скоро, как сам он составляет обвинительное заключение.
— Данное расследование весьма необычно, джентльмены, — заявил он. — Только совершенная уверенность заставила меня взяться за дело моего клиента. Насколько я понимаю, сэр Хьюберт и мистер Понд утверждают, что объяснение будет предложено здесь и сейчас.
И добавил:
— Дело весьма прискорбное, с чем, надеюсь, мистер Понд согласен.
— Разумеется, дело прискорбное, — печально отозвался мистер Понд, — если мой старый друг находится под ужасным подозрением.
Уоттон посмотрел на Понда с холодноватым удивлением, но куда больше пришлось ему удивиться, когда Гэхеген совершенно неожиданно вмешался в беседу в первый и последний раз за первую ее половину.
— Да, — сказал он с видом непреклонным и непроницаемым. — Безусловно, история ужасная.
— В любом случае, — продолжал адвокат, — я предлагаю моему клиенту без всяческих предубеждений повторить свой рассказ.
— История отвратительная, — со свойственной ему честностью произнес священник, — и я постараюсь, насколько смогу, передать ее покороче.
Понд уже выслушал повествование, хотя и рассказанное куда свободнее и пространнее, с деталями и предположениями, что невозможно перед столь официальным собранием. Но, даже прослушав все заново, в сокращенном виде, ему не удалось избавиться от ощущения, что картина уж очень явственна, и явственность эта — из страшного сна; хотя никаких причин сравнивать это с кошмаром пока не было, если не считать двух главных происшествий, случившихся ночью.
Приключились они в саду викария, рядом с балконом, и, вероятно, гнетущее впечатление было как-то связано с тем, что обычная ночь казалась еще темнее от присутствия иной, живой ночи растительного буйства, поскольку на всем протяжении рассказа постоянно упоминалось, что балкон обставлен горшками с пальмами и просто зажат вьющимися растениями с тяжелыми, свисающими листьями.
Возможно, то была лишь смутная, но дословная ассоциация, вызванная названием Хэнгинг-Берджез, «Висячий городок», как будто происшедшее как-то связано с висячими садами Вавилона. А может, это неосознанно следовало из разговора с доктором Грином, верующим в слепой рост и слепую жизненную силу, действующую в безбожной тьме, поскольку свои представления Грин развивал, как только мог, и в ботанике, и в зоологии.