Гилберт Кит Честертон
Когда доктора соглашаются
Парадоксы мистера Понда были весьма своеобразными. Они бросали парадоксальный вызов даже самим правилам парадокса, ибо парадокс, по определению, — это «истина, поставленная на голову, чтобы привлечь внимание». Парадокс оправдывается на том основании, что множество мирских предрассудков все еще прочно стоит на ногах, а не на голове (ибо ее нет). Но следует признать, что литераторы, подобно шутам, шарлатанам или нищим, весьма часто стараются привлечь к себе внимание. Они нарочито выводят — в одной строке пьесы или же в начале или конце параграфа — этакие шокирующие сентенции; так, например, мистер Бернард Шоу написал: «Золотое правило гласит, что нет золотых правил», Оскар Уайльд отметил: «Я могу противостоять всему, кроме искушения»; а тот бумагомаратель, что выполняет за грехи юности нелегкую епитимью, благородно восхваляя достоинства мистера Понда, и чье имя не заслуживает упоминания в одном ряду с двумя вышеозначенными, сказал в защиту всяких дилетантов, любителей, да и прочих, подобных ему самому, бездарностей: «Если что-то стоит делать, это стоит делать плохо». Именно в таких делах погрязают писатели; и тогда критики объясняют им, что все это — «болтовня, рассчитанная на эффект», ну а писатели отвечают: «На какого же еще дьявола болтать? Чтоб не было эффекта?» В общем, все это довольно нелепо.
Однако мистер Понд принадлежал к более деликатному сословию, и у него были совсем иные парадоксы. Просто невозможно было бы представить, что мистер Понд стоит на голове. Но представить его стоящим на голове было бы менее затруднительно, нежели вообразить, что он стремится привлечь внимание. То был спокойнейший в мире человек, слишком спокойный, чтобы зависеть от мира. Незаметный, опрятный Служащий, он не отличался ничем, кроме разве что бороды, выглядевшей и старомодно, и несколько чужестранно — возможно, слегка по-французски, — хотя он был такой же англичанин, как и все прочие. Но раз уж на то пошло, французская респектабельность куда респектабельнее английской, а мистер Понд, несмотря на склонность к некоторому космополитизму, отличался исключительной респектабельностью. Помимо этого, было в нем и еще кое-что как бы французское — ровное журчание речи, быстрый речитатив, в котором слышится каждый гласный звук. Ведь свою идею равенства французы выражают даже в равенстве слогов. Подобной равномерно журчащей болтовней, повествуя о светской жизни Вены, он развлекал однажды некую леди, а пятью минутами позже она вернулась к своим спутникам, очень бледная, и секретным шепотом сообщила им, что этот забавный человечек сошел с ума.
Его разговор имел ту особенность, что в середине ровного, осмысленного потока речи внезапно возникали два-три слова, казавшиеся полнейшей бессмыслицей, словно что-то вдруг разладилось в играющем граммофоне. Сам говорящий этого не замечал, так что и его слушатели порой едва могли заметить, что его речи присуща явная бессмысленность. Однако тем, кто замечал, казалось, будто он говорит что-то вроде: «Разумеется, не имея ног, он легко победил в соревнованиях по ходьбе» — или: «Так как выпить было нечего, все они тотчас захмелели». По большому счету, лишь два типа людей останавливали его с изумлением — самые тупые и самые умные. Тупые — потому что только абсурдность сбивала их с присущего им уровня разумения; так и действует истина через парадокс. Единственной частью его разговора, которую они могли уразуметь, была та, которую они уразуметь не могли. А умные прерывали его, зная, что за каждым из этих престранных и сплошных противоречий скрывалась весьма престранная история — наподобие той, что рассказана здесь.
Его друг Гэхеген, гигант с имбирно-рыжей шевелюрой, легкомысленный ирландский денди, объявил, что Понд вставляет эти бессмысленные фразы попросту для того, чтобы выяснить, слушают ли его. Сам Понд никогда не утверждал этого; его мотивы оставались таинственными. Но Гэхеген сообщил, что существует целое племя современных леди, которые не выучились ничему, кроме искусства обращать к говорящему лицо, воспламененное вниманием, в то время как их ум остается непричастным, и какая-нибудь фразочка типа: «Находясь в Индии, он, естественно, посетил Торонто» — безболезненно входит в одно ухо и выходит через другое, не потревожив интеллекта.
Как раз за маленьким обедом, на который сэр Хьюберт Уоттон пригласил Гэхегена, Понда и других, мы впервые получили некоторое представление о том, что же значат дичайшие вводные конструкции в речи этого кротчайшего оратора. Начать с того, что мистер Понд, несмотря на свою французскую бороду, вполне по-английски полагал, что из уважения к другим ему следует быть скучноватым. Он не любил рассказывать длинные и пространные фантастические истории о себе, подобные тем, что рассказывал его друг Гэхеген, хотя и наслаждался ими, когда Гэхеген их рассказывал.
У самого Понда имелся кое-какой любопытный житейский опыт, но он не стал бы его передавать посредством длинных историй и выражал лишь в коротких рассказах; а короткие рассказы были настолько короткими, что ничего нельзя было уразуметь. Чтобы объяснить эту эксцентричность, лучше всего прибегнуть к самому простому примеру, вроде диаграммы в учебнике логики.
Начну я с краткой истории, запрятанной в еще более краткой фразе, совершенно сбившей с толку бедного Уоттона в тот особенный вечер. Уоттон был старомодный дипломат — из тех, что тем больше кажутся патриотами, чем больше стараются быть космополитами. Не будучи милитаристом, он отличался воинственностью и хранил покой, отстукивая фразы из-под жестких седых усов. Подбородок был у него массивней лба.
— Мне рассказывают, — говорил Уоттон, — что поляки и литовцы пришли к соглашению насчет Вильно. Это старый спор, конечно; и я полагаю, на каждой стороне — своя правда.
— Вы настоящий англичанин, Уоттон, — сказал Гэхеген, — вот вы и говорите: «Все эти иностранцы похожи друг на друга». Вы правы, если имеете в виду, что все мы не похожи на вас. Англичане — безумцы на Земле, думающие, будто все прочие сошли с ума. Но мы, знаете, иногда отличаемся друг от друга. Даже в Ирландии мы все разные. А вы видите, как папа Римский осуждает большевиков или французскую революцию, раздиравшую на части Священную Римскую империю, и говорите про себя: «Какая может быть разница между Твидлдамом и Твидлди?»1
— Между Твидлдамом и Твидлди, — вставил Понд, — нет никакой разницы. Вы вот запомнили, что они согласились. Но подумайте-ка, в чем они согласились!
Уоттон, несколько сбитый с толку, в конце концов проворчал:
— Если они согласились, значит, не будет ссоры.
— Смешная вещь — соглашения! — сказал Понд. — К счастью, люди, как правило, не спешат соглашаться, пока не упокоятся в своей постели. Люди очень редко соглашаются полностью и до конца. Знал я двоих, коим довелось прийти к столь полному согласию, что один из них, естественно, убил другого; но, как правило…
— «Прийти к столь полному согласию», — повторил Уоттон, задумавшись. — А вы не уверены, что хотели сказать: «прийти к столь полному несогласию»?
Гэхеген глухо захохотал.
— О, нет! — воскликнул он. — Я не знаю, что он хотел сказать, но он не хотел сказать ничего, что имело бы смысл.
Однако Уоттон со свойственной ему весомостью и упрямством все же попытался призвать оратора к вящей ответственности, и мистер Понд с явною неохотой вынужден был объяснить, что он имел в виду, посему мы и послушаем эту историю.
Одна тайна повлекла за собой другую — странное убийство Джеймса Хаггиса из Глазго, заполнившее страницы шотландских и английских газет много лет назад. С виду это была курьезная история с еще более курьезными последствиями. Хаггис был известным и благополучным горожанином, мировым судьей и церковным старостой. Однако он бывал иногда весьма непопулярным; хотя, говоря по справедливости, непопулярен он бывал из-за своей преданности непопулярным делам. Он являл собой образчик старого радикала, более сурового и старомодного, чем любой тори, и, поддерживая в теории как экономию, так и реформу, умудрялся делать вывод, что почти всякая реформа чересчур убыточна. Таким образом, он одиноко противостоял той всесторонней поддержке, которую общественность оказывала кампании доктора Кэмпбелла, боровшегося с эпидемиями в трущобах; но мы бы преувеличили, выведя отсюда, что он, словно, бес, ликовал при виде бедных детей, умирающих от брюшного тифа. Точно так же он прославился на собраниях пресвитеров, отказавшись от новомодного компромисса с доводами кальвинистов, — но, заключив, будто он всерьез полагал всех своих ближних проклятыми еще до рождения, мы бы чересчур пристрастно истолковали его богословские взгляды.
С другой стороны, он был известен честностью в делах и верностью своей жене и семейству; так что, когда его нашли мертвым в скудной траве мрачного церковного дворика, недалеко от его любимой церкви, всем захотелось почтить его память. Невозможно было представить, что мистер Хаггис, втянутый в шотландскую феодальную распрю, пал жертвой кинжала или тайную романтическую встречу прервал удар стилета; к тому же все понимали, что умереть насильственной смертью и остаться без должного погребения — слишком строгая кара за то, что ты был старомодным и твердолобым шотландцем.