Жорж Сименон
«Письмо следователю»
Г-ну судебному следователю Эрнесту Комельо,
Париж, VI округ, улица Сены, 23-а.
Господин следователь,
Мне так хочется, чтобы меня понял хоть кто-нибудь, хоть один человек! И я был бы счастлив, если бы таким человеком оказались вы.
За время следствия, а оно заняло несколько недель, мы провели друг с другом немало долгих часов. Но тогда было еще слишком рано. Вы — следователь, вели мое дело, и доверительный разговор с моей стороны выглядел бы попыткой обелить себя. Теперь вам известно, что все обстоит совершенно иначе, не правда ли?
Не знаю, что вы чувствовали, входя в зал суда, где все вам так привычно. А вот мне хорошо запомнилось ваше появление.
Я сидел один, между двух конвоиров. Было пять часов дня, и сумерки, как тучи, начинали затягивать помещение. Кто-то из журналистов — стол для них стоял вблизи от меня — первым пожаловался соседу, что стало плохо видно. Тот, в свою очередь, посетовал на это следующему — довольно неприятному старику с циничным взглядом, несомненно давнему завсегдатаю судов. Возможно, я ошибаюсь, но думаю, именно он написал в своей газете, что у меня вид жабы перед прыжком.
Я спрашиваю, какое произвел тогда на вас впечатление, отчасти по этой причине. Скамья для нас — я имею в виду подсудимых — настолько низка, что из-за барьера видна лишь голова. Мне, естественно, пришлось подпереть ее руками. А лицо у меня широкое, слишком широкое, и от пота сразу начинает блестеть. Но зачем же сравнивать меня с жабой? Чтобы рассмешить читателя? Или от злости? Или потому, что писаке не понравилась моя физиономия?
Извините. Все это мелочи, не имеющие ровно никакого значения.
Старый газетчик, которому адвокаты и судьи по-свойски пожимали руку, сделал еле заметный знак председателю суда. Тот наклонился к заседателю, сидевшему слева и наклонившемуся в свой черед. Приказ по цепочке дошел до судебного исполнителя, который и включил свет.
Я упоминаю о таком пустяке потому, что этот маневр на добрую минуту приковал к себе мое внимание. И еще потому, что мальчиком я с неизменным восторгом следил в церкви за причетником, зажигавшим и гасившим свечи.
Короче, в этот момент, держа портфель под мышкой и шляпу в руке, вы с извиняющимся видом проскользнули сквозь группу стажеров, столпившихся у входа. Во время процесса я чаще всего подавал себя в невыгодном свете — так, по крайней мере, с горечью уверял меня один из моих адвокатов. Но они ведь нагородили столько глупостей — и с какой напыщенностью! Мне потом говорили, что я, мол, пожимал плечами и даже саркастически улыбался. Одна вечерняя газетка поместила мою фотографию, на которой я — это подчеркивалось особо — улыбался в самом патетическом месте допроса одного из свидетелей!
«Отталкивающая улыбка обвиняемого».
Правда, улыбку Вольтера тоже находили отталкивающей…
Итак, вы вошли. Раньше я видел вас лишь по другую сторону письменного стола, и теперь вы показались мне хирургом, влетающим в больницу, где его ждут ассистенты и ученики.
В мою сторону вы посмотрели не сразу. А мне безумно хотелось поздороваться с вами, заговорить. Смешно? Не знаю. Быть может, это еще одно проявление цинизма, если употребить словечко, так часто применявшееся ко мне?
Мы не виделись с вами уже пять недель, хотя прежде, все два месяца следствия, общались чуть ли не ежедневно.
Известно ли вам, что ожидание в коридоре у вашего кабинета — и то было для меня радостью, о которой я не могу вспоминать без тоски?
Я опять вижу темные двери следовательских кабинетов, в том числе вашего, тянущихся один за другим, как кельи в монастыре; скамейки в простенках между ними; бесцветный, уводящий куда-то вдаль пол. Я входил в сопровождении двух жандармов и заставал на скамейках — и на своей и на соседних — свободных людей, свидетелей и свидетельниц, а иногда и субъектов с наручниками на запястьях.
Сорок лет я, как вы, как другие, был свободным человеком. Никто даже предположить не мог, что наступит день, когда я сделаюсь тем, кого именуют преступником! Можно сказать, что я в некотором роде преступник по случаю.
Так вот, в коридоре у вашей двери я наблюдал за свидетелями и свидетельницами; кое-кто из них был мне знаком, поскольку проходил по моему делу, и мы обменивались взглядами примерно так же, как взирают друг на друга человек и рыба.
С типами же в наручниках мы, напротив, тут же инстинктивно проникались взаимной симпатией.
Не поймите меня превратно. К этой теме мне, видимо, еще придется вернуться, но уверяю: ни преступления, ни убийцы не вызывают у меня сочувствия. Просто все остальные казались мне слишком глупыми.
Извините, я и сейчас нечетко выразил свою мысль.
Итак, вы вошли, а чуть раньше, во время перерыва, объявленного после оглашения нескончаемого обвинительного акта — и как только порядочный человек может нагромождать столько неточностей там, где речь идет о судьбе ему подобного! — я услышал разговор о вас.
Нет, не прямо о вас. Вам, конечно, знакома комнатушка, где держат обвиняемых до заседания и в перерывах. Она наводит на мысль о театральных кулисах, хотя лично мне напоминает скорее больницу, где собрались родные в ожидании исхода операции. Мимо них спешат медики, толкуя о своих делах, гася сигареты и натягивая резиновые перчатки.
— Такой-то? Назначен в Анже…
— Он, по-моему, защищал диплом в Монпелье одновременно с…
Я сидел на отполированной до блеска скамье, присутствуя при разговоре, как родственники оперируемого — в больнице. Мимо проходили адвокаты, докуривая сигареты и глядя на меня невидящими глазами, как смотрим мы, врачи, на мужа пациентки.
— Похоже, он человек с положением. Отец был мировым судьей в Кане, а этот, по-моему, женился на одной из девиц Бланшон.
Это говорилось о вас. Точно так же выражался и я несколькими месяцами ранее, когда мы с вами принадлежали к одному миру. Живи мы тогда в одном городе, мы дважды в неделю встречались бы за столом для бриджа.
Мы величали бы друг друга «мой дорогой следователь» и «мой дорогой доктор», а со временем даже фамильярнее: «старина Комельо», «милый мой Алавуан».
Подружились бы мы или нет? Об этом я и спрашивал себя, прислушиваясь к разговору о вас.
— Да нет же, — возражал другой адвокат. — Вы путаете его с кузеном, тоже Комельо, но Жюлем, который года два назад был исключен из Руанской коллегии адвокатов и действительно женился на одной из Бланшон.
Наш Комельо взял дочь врача… Никак не вспомню фамилию.
Еще одна сближающая нас деталь.
В Ла-Рош-сюр-Йоне у меня несколько приятелей-юристов. До случившегося мне и в голову не приходило поинтересоваться, смотрят ли они на своих подопечных так же, как мы, врачи, — на своих.
Мы с вами провели бок о бок почти полтора месяца.
Я прекрасно знаю, что все это время у вас были другие заботы, другие подопечные, другие дела и ваша личная жизнь шла своим чередом. Но, в конце концов, я представлял собой интересный для вас случай, как иные пациенты — для нас, медиков.
И вы пытались разобраться во мне — я это заметил.
Пытались не только как честный профессионал, но и по-человечески.
Любопытная подробность. Наши встречи происходили не с глазу на глаз: при них присутствовали ваш письмоводитель и один из моих адвокатов, обычно мэтр Габриэль. Вы знаете свой кабинет лучше меня: высокое окно с видом на Сену и крыши «Самаритен»[1], словно выписанные на театральном заднике; шкафчик с нередко приоткрытой дверцей, упрятанная в него эмалированная раковина и полотенце. У меня дома почти такая же.
Так вот, вопреки попыткам мэтра Габриэля всюду и всегда играть первую роль, мне часто казалось, будто мы с вами наедине и, словно по молчаливому уговору, не принимаем остальных в расчет.
Для этого нам не нужно было даже перемигиваться — мы просто забывали о них. А когда звонил телефон…
Простите, что говорю о вещах, меня не касающихся.
Но разве вы не заглянули в самые сокровенные уголки моей жизни? Как же вы хотите, чтобы я не пытался последовать вашему примеру? Раз пять-шесть, почти всегда в одно и то же время — под конец допроса, у вас были телефонные разговоры, приводившие вас в замешательство, выбивавшие из колеи. Вы отвечали по возможности односложно, с отсутствующим видом поглядывая на часы:
— Нет… Через час, не раньше… Не могу… Да… Нет…
Только не сейчас…
Однажды вы забылись:
— Нет, детка…
Вы покраснели, господин следователь. И посмотрели на меня, словно я один что-то значил для вас. Для других, вернее для мэтра Габриэля, вам хватало банального извинения:
— Простите, вынужден был прерваться… На чем мы остановились, мэтр?
Как много я тогда понял! И вы догадались об этом.
У меня ведь, что бы вы ни делали, есть одно громадное преимущество: я убил.
Позвольте поблагодарить вас за то, что в своем заключении вы так просто и без всякого мелодраматизма резюмировали итоги следствия; товарищ прокурора был этим не на шутку разозлен и даже заметил, что в вашем изложении дело приобретает характер заурядного происшествия.