Ознакомительная версия.
Филлис Дороти Джеймс
Черная башня
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ПРИГОВОРЕН К ЖИЗНИ
Это был последний визит великого светила, и Дэлглиш подозревал, что ни один из них — ни врач, ни пациент — об этом не сожалел. Высокомерие и снисходительность с одной стороны и слабость, признательность и зависимость с другой никак не могут, пусть даже и на краткий срок, стать основой взаимоприятных отношений между взрослыми людьми.
Доктор торжественно вступил в крошечную больничную палату: впереди — медсестра, сзади — свита ассистентов и студентов-медиков, а сам он уже одет к модной свадьбе, которую намеревался почтить своим присутствием чуть позже. Врач как две капли воды походил на жениха, только вместо традиционной гвоздики у него в петлице красовалась алая роза. И цветок, и его обладатель буквально лучились искусственным, невероятным, немыслимым совершенством — словно завернутые в подарочную фольгу, неподвластные случайным ветрам, морозами неделикатным пальцам, которые, чего доброго, загубили бы совершенство более незащищенное. В качестве последнего, завершающего штриха и врач, и цветок в петлице были чуть сбрызнуты одинаковым (и, судя по всему, очень дорогим) лосьоном после бритья. Дэлглиш различал этот сильный и утонченный аромат даже сквозь больничные запахи эфира и вареной капусты, к которым за последние несколько недель настолько привык, что теперь фактически их не замечал. Студенты с ассистентами столпились вокруг койки. Длинноволосые, в коротких белых халатах, они походили на стайку чуть подгулявших подружек невесты.
Умелые и безразличные руки сестры проворно раздели Дэлглиша для очередного обследования. По груди и спине скользнул холодный диск стетоскопа. Нынешний, последний, осмотр был чистейшей формальностью, однако врач, как всегда, провел его с тщательностью — он никогда не позволял себе небрежности. И если в данном случае все же ошибся в первоначальном диагнозе, то это никоим образом не уронило его самооценки. Необходимости извиняться доктор не ощущал — ну разве что чисто формально.
Закончив прослушивание, он выпрямился.
— Мы получили результаты последних анализов и, думаю, теперь можем не сомневаться, что истолковали их правильно. Цитология, конечно, всегда дело темное, да к тому же постановка диагноза осложнилась из-за пневмонии. Но у вас не острая лейкемия, у вас вообще не лейкемия. Болезнь, от которой вы сейчас, к счастью, выздоравливаете, оказалась атипичным мононуклеозом. Поздравляю вас, коммандер. Заставили вы нас поволноваться.
— Я показался вам интересным пациентом, а вот вы меня кнк раз заставили поволноваться. Когда меня выпишут?
Великий человек засмеялся и улыбнулся свите, приглашая остальных столь же благодушно, как и он, отнестись к еще одному примеру неблагодарности выздоравливающих. Дэлглиш быстро добавил:
— Полагаю, вам нужны койки.
— Нам всегда требуется больше коек, чем у нас есть. Но не стоит спешить. До полного выздоровления еще очень и очень далеко. Так что посмотрим.
Когда все ушли, Дэлглиш лег на спину, блуждая взглядом по двум кубическим футам палаты, будто видел ее впервые. Раковина для умывания с локтевым краном; аккуратная и очень функциональная тумбочка у кровати, на ней — закупоренный графин с водой; два виниловых кресла для посетителей, наушники в изголовье; на окне занавески с гнусным узором в цветочек — настоящий символ безвкусицы. Вся эта скудная больничная обстановка была последним, что ожидал Дэлглиш лицезреть в жизни. Жалкое, безликое место, только и годное, чтобы здесь умереть. Совсем как номер в гостинице: все здесь предназначено для постоянной смены жильцов. Как бы ни покидали здешние постояльцы эту палату — на своих двоих или под простыней на каталке морга, — после них не оставалось ровным счетом ничего, даже памяти об их страхах, страданиях и надеждах.
Смертный приговор — надо полагать, как все подобные приговоры — был вынесен посредством озабоченных взглядов, явственно-фальшивой сердечности, перешептываний приглашенных консультантов, обилия анализов и нежелания до последнего, пока Дэлглиш не потребовал прямого ответа, обсуждать диагнозы и прогнозы. Приговор к жизни, изложенный куда менее изощренным способом, когда худшие дни болезни уже миновали, явился для больного чуть ли не оскорблением. Дэлглишу казалось: со стороны врачей крайне неосмотрительно, чтобы не сказать халатно, с такой тщательностью обречь его на смерть, а потом вдруг взять да передумать. Теперь он со стыдом и неловкостью вспоминал, как легко, почти без сожалений, отказался от былых радостей и занятий. Глобальность предстоящей утраты показала их истинный масштаб: в лучшем случае — просто развлечение, в худшем — напрасная трата времени и сил. Теперь приходилось снова браться за них, снова заставлять себя поверить, будто они имеют какой-то смысл и значимость хотя бы для него самого. Дэлглиш сомневался, что сумеет поверить в их значение для других людей. Хотя, конечно, когда вернутся силы, все встанет на места. Только дайте срок, физическая жизнь заявит о своих правах. Он примирится с жизнью — ведь альтернативы-то нет, а нынешний приступ омерзения и безнадежной апатии — которые так удобно списать на банальную слабость — перейдет в убеждение, что ему крупно повезло. Коллеги, избавленные от неловкости, бросятся его поздравлять. Теперь, когда смерть подменила собой секс в качестве табуированной темы для разговоров, она обрела и некую собственную стыдливость; умереть раньше, чем ты превратишься в обузу, прежде, чем твои друзья смогут с чистой совестью изречь ритуальное «отмучился», — дурной тон.
Но сейчас Дэлглиш не был уверен, что сможет снова вернуться к работе. Успев свыкнуться с ролью простого зрителя — а в недалекой перспективе и того меньше, — он чувствовал, что не готов выйти на шумную игровую площадку мира. Или если уж придется выходить, то сделать это нужно в наименее шумном местечке. За время, прошедшее после оглашения вердикта, он не успел обдумать эту мысль глубоко и тщательно — да и времени-то прошло совсем мало. Она возникла скорее на уровне ощущений, а не сознательного решения. Настал момент сменить курс. Судебные уставы, трупное окоченение, дознания и допросы, созерцание изувеченной плоти и переломанных костей, все, из чего состоит охота на людей, — с этим он покончил. На свете полно и других занятий. Дэлглиш, правда, еще не знал точно, каких именно, однако не сомневался: что-нибудь да подвернется. Впереди еще две недели отпуска — надо принять решение, обдумать его, оправдать в собственных глазах и, самое трудное, подобрать слова, чтобы обосновать подобный поступок в глазах комиссара. Сейчас неподходящее время, чтобы бросать Скотланд-Ярд; сослуживцы сочтут такой поступок дезертирством. С другой стороны, время никогда не бывает подходящим.
Он и сам не знал, объясняется ли разочарование в работе исключительно перенесенной болезнью, полезным напоминанием о неизбежной смерти или же это симптом недуга более фундаментального, свойственного «среднему возрасту», с его периодическими приступами хандры и неуверенности. В такой ситуации вдруг понимаешь, что надежды, отложенные «до лучших времен», уже не осуществятся, что порты, где ты бывал когда-то, никогда не увидеть вновь, а само твое путешествие — сплошная ошибка и доверять картам и компасам просто опасно.
Более того, прежняя работа теперь казалась Дэлглишу тривиальной, перестала его удовлетворять. Лежа без сна в унылой, безличной палате, как, должно быть, лежало немало пациентов до него, и следя за светом фар проезжающих мимо машин, вслушиваясь в тайные, приглушенные звуки ночной жизни больницы, Дэлглиш мысленно подводил итоги жизни, и эти итоги не радовали. Скорбь по погибшей жене, в свое время такая искренняя, душераздирающая, превратилась в предлог, чтобы более не вкладывать в любовные отношения душу. Все его романы — в том числе и тот, который сейчас периодически отнимал малую толику его времени и чуть большую толику энергии, — были цивилизованными, малоэмоциональными, взаимовыгодными и необременительными. В этих романах по умолчанию подразумевалось, что если располагать своим временем Дэлглиш не совсем может, то уж сердце-то его свободно целиком и полностью. Подруги его все как одна являлись женщинами эмансипированными. У каждой были интересная работа и уютная квартира, каждая руководствовалась принципом «Довольствуйся тем, что можешь получить». И уж конечно, все они были освобождены от тех запутанных, затягивающих, разрушительных эмоций, что отягощали жизнь прочих женщин.
Порой Дэлглиш задумывался: а имеют ли, собственно, эти тщательно продуманные романы, участники которых, точно пара ластящихся кошек, стремились исключительно к удовольствию, хоть какое-то отношение к настоящей любви — с неубранными постелями и немытой посудой, пеленками, тесной и теплой клаустрофобией семейной жизни и взаимными обязательствами? Перенесенная утрата, работа, стихи — все это он пускал в ход, чтобы оправдать свою самодостаточность. А еще его женщины покорно уступали Дэлглиша стихам — даже легче, чем покойной жене. Они ни в грош не ставили сантименты, зато питали непомерное почтение к искусству. А что было хуже —или, возможно, лучше, —так это то, что он ничего не мог изменить, даже если бы и захотел. И что все это уже не имело ровным счетом никакого значения. Ни малейшего. За последние пятнадцать лет он ни разу никого не обидел, никого не заставил страдать — во всяком случае, намеренно. И только сейчас в голову ему пришло, что ничего более убийственного представить невозможно.
Ознакомительная версия.