Он сказал — тоном совершенно обычным, голосом мягким и добрым, который она так хорошо знала, которому привыкла доверять, который любила слушать:
— Франсес, если вы чуть повернетесь, мне легче будет развязать вам руки.
Так говорить мог бы не тюремщик, а освободитель; ему понадобилось всего несколько секунд — и вот она свободна. Франсес попыталась опустить ноги на землю и выйти из машины, но ноги не слушались, и он протянул ей руку — помочь.
— Не прикасайтесь ко мне! — сказала она.
Слова прозвучали неразборчиво. Кляп оказался более тугим, чем ей казалось, и челюсти у нее болели и плохо смыкались. Однако он понял. Он тотчас же отступил назад и смотрел, как она с трудом выбирается из машины, выпрямляется и стоит, прислонясь к кузову, чтобы не упасть. Наступил тот самый момент, которого она ждала, на который рассчитывала, тот самый шанс — бежать быстрее, чем он, не важно куда. Однако он отвернулся, и она поняла, что ей не нужно бежать, что нет смысла в побеге. Он привез ее сюда по необходимости, но она больше не была ему опасна, она больше не имела значения. Мысли его были заняты чем-то другим. Она могла бы попытаться уйти, еле волоча затекшие ноги, но он не стал бы ей мешать, не стал бы преследовать. Он уходил, глядя вперед, на темные очертания какого-то дома, она даже ощущала напряженность этого взгляда. По-видимому, для него здесь был конец долгого пути. Она спросила:
— Где мы? Что это за место?
Он ответил, довольно успешно сдерживая волнение:
— Отона-Хаус. Я приехал увидеться с Жаном-Филиппом Этьенном.
Они вместе подошли к парадному входу. Он позвонил. Звонок Франсес расслышала даже через массивную дубовую дверь. Они ждали недолго. Послышался скрежет засова, в замке повернулся ключ, и дверь отворилась. Плотная фигура женщины в черной одежде силуэтом выделялась на фоне освещенного холла.
— Monsieur Etienne vous attand,[115] — произнесла она.
Габриел повернулся к Франсес:
— Не думаю, что вы встречались раньше с Эстель, экономкой Жана-Филиппа. Теперь с вами все в порядке. Через несколько минут вы сможете позвонить, чтобы прислали помощь. А тем временем Эстель присмотрит за вами, если вы пойдете с ней.
— Я не нуждаюсь в присмотре, — ответила она. — Я не ребенок. Вы привезли меня сюда против моей воли. Теперь я здесь, и я остаюсь с вами.
Эстель провела их по длинному, с каменным полом коридору в глубину дома, затем отступила в сторону и жестом предложила им войти.
Комната — очевидно, рабочий кабинет, со стенами в темных панелях — была наполнена сладковато-терпким запахом древесного дыма. В выложенном камнем камине плясали языки пламени, потрескивали и шипели поленья. Жан-Филипп Этьенн сидел в кресле с высокой спинкой справа от камина. У окна, лицом к двери, стоял инспектор Аарон. Куртка-дубленка подчеркивала коренастость его фигуры. Он был очень бледен, но когда в камине рушилось, вдруг вспыхивая, полено, лицо его оживляли ярко-красные отсветы. Волосы у него на голове были растрепаны, взлохмачены ветром. Франсес подумала, что он, по всей вероятности, приехал прямо перед ними и поставил машину так, чтобы ее не могли увидеть.
Не замечая Франсес, он сразу обратился к Донтси:
— Я следовал за вами. Мне необходимо с вами поговорить.
Он вынул из кармана конверт и, вытащив оттуда фотографию, положил ее на стол. Не произнося ни слова, он не сводил глаз с лица Донтси. Никто не шевелился. Донтси сказал:
— Я знаю, о чем вы приехали поговорить, но время разговоров прошло. Вы здесь не для того, чтобы говорить, а для того, чтобы слушать.
Казалось, Аарон только теперь заметил присутствие Франсес. Он произнес резким, почти обвиняющим тоном:
— А вы зачем здесь?
Рот у Франсес все еще болел, но она ответила четко, звучным голосом:
— Меня привезли сюда насильно, связанной и с кляпом во рту. Габриел убил Клаудиу. Задушил ее в гараже. Я видела ее труп. Разве вы не собираетесь его арестовать? Он убил Клаудиу, и это он убил тех двоих.
Этьенн успел подняться на ноги, но сейчас он издал какой-то странный звук, то ли вздох, то ли стон, и снова упал в кресло. Франсес бросилась к нему.
— Простите, простите меня! — воскликнула она. — Мне надо было сообщить об этом более осторожно. — Тут, подняв голову, она увидела искаженное ужасом лицо инспектора Аарона.
Он взглянул на Донтси и тихо, почти шепотом спросил:
— Так вы довели свое дело до конца?
— Не вините себя, инспектор. Вы не могли ее спасти. Она умерла еще до того, как вы ушли из Инносент-Хауса.
Потом он обратился непосредственно к Жану-Филиппу Этьенну:
— Встаньте, Этьенн. Мне нужно, чтобы вы стояли.
Очень медленно Этьенн стал подниматься с кресла, потянувшись за тростью. С ее помощью он смог встать на ноги. Сделав видимое усилие, чтобы держаться прямо, он пошатнулся и упал бы, если бы не Франсес. Она кинулась к нему и обхватила его руками вокруг пояса. Этьенн молчал, только пристально смотрел на Донтси.
— Встаньте за спинку кресла, — сказал тот. — Вы сможете использовать его в качестве опоры.
— Мне не нужна опора. — Этьенн решительно отвел руки Франсес. — Это минутная слабость. Просто ноги затекли от долгого сидения. Я не буду стоять за спинкой кресла, словно обвиняемый на скамье подсудимых. А если вы явились сюда как судья, я бы считал, что начинать судебный процесс полагается с заявлений сторон, а наказывать — только если вынесен вердикт «виновен».
— Процесс уже состоялся. Я проводил расследование более сорока лет. Теперь я прошу вас признать, что вы выдали немцам мою жену и детей, что фактически вы послали их на смерть в Освенциме.
— Как их звали?
— Софи Донтси, Мартин и Рут. Они жили под чужим именем — Луаре. У них были фальшивые документы. Вы — один из немногих, знавших об этом. Вы знали, что они евреи. Вы знали, где они живут.
— Эти имена ничего мне не говорят, — спокойно ответил Этьенн. — Я информировал Виши и немцев. Как я могу помнить имена отдельных лиц или целых семей? Я делал то, что тогда необходимо было делать. От меня зависела жизнь множества французов. Важно было, чтобы немцы продолжали мне доверять, если я хотел получать ассигнования на бумагу и на типографскую краску, чтобы иметь ресурсы для подпольной прессы. Как можно от меня ожидать, чтобы я через пятьдесят лет помнил одну какую-то женщину с детьми?
— Зато я их помню, — сказал Донтси.
— Так что теперь вы пришли осуществить свою месть? Месть сладка даже по истечении полувека?
— Это не месть, Этьенн. Это — справедливость.
— Да не обманывайте себя, Габриел. Это месть. Справедливость не требует, чтобы вы явились под конец ко мне сообщить о том, что совершили. Называйте это справедливостью, если это успокаивает вашу совесть. Справедливость — сильное слово, надеюсь, вы понимаете, что оно означает. Сам я не уверен, что понимаю. Возможно, представитель закона сумеет нам в этом помочь.
— Оно означает — око за око, зуб за зуб, — ответил Дэниел.
Донтси по-прежнему не сводил глаз с лица Жана-Филиппа.
— Я отнял у вас, Этьенн, не более того, что вы отняли у меня. Сына и дочь за сына и дочь. Вы убили и мою жену, но ваша уже умерла к тому времени, как мне стала известна правда.
— Да, она оказалась за пределами вашей злобы. И моей.
Последние два слова он произнес так тихо, что Франсес усомнилась, действительно ли она их слышала. А Габриел продолжал:
— Вы убили моих детей. Я убил ваших. У меня нет потомства. У вас тоже не будет. После смерти Софи я не смог полюбить ни одну другую женщину. Я не верю, что наше существование в этом мире имеет какой-то смысл, не верю и в то, что есть жизнь после смерти. Раз нет Бога, то не может быть и божественной справедливости. Мы должны сами восстанавливать для себя справедливость, восстанавливать ее здесь, на земле. Мне понадобилось для этого почти пятьдесят лет, но я ее восстановил.
— Было бы гораздо действеннее, если бы вы сделали это раньше. У моего сына была юность, он дожил до цветущего мужского возраста. У него был успех, он знал любовь женщин. Этого вы не смогли у него отнять. У ваших детей ничего этого не было. Справедливость должна быть скорой и действенной. Она не может ждать полвека.
— Какое отношение имеет время к справедливости? Время отбирает у нас силу, талант, воспоминания и радость, даже способность испытывать горе. Зачем же ему лишать нас еще и того, что требует от нас справедливость? Я должен был быть уверен, ведь и этого требовала от меня справедливость. Мне понадобилось более двадцати лет, чтобы отыскать двух главных свидетелей. И даже тогда я не стал торопиться. Я не мог бы вынести десяти с лишним лет заключения, а теперь мне уже не страшно. В семьдесят шесть лет нет ничего такого, что невозможно вынести. К тому же ваш сын был помолвлен. Мог родиться ребенок. Справедливость требовала, чтобы умерли только двое.