— То же, что в прошлый раз.
— Ночью?
— Или рано утром. Ее хватились в десять и сразу позвонили.
— В полицию сообщили?
— Да. Но ты же ее знаешь.
Воистину ирония судьбы! Он ввязался в борьбу против целого города, отстаивает в известном смысле свое человеческое достоинство. И ответный удар ему наносят не жители Уильямсона, а собственная мать!
Теперь жди где угодно: она вот-вот появится в супермаркете или на пороге дома, а не то позвонят из полиции, от шерифа или из какого-нибудь магазина.
До Глендейла, штат Нью-Йорк, отсюда неблизко, миль сто, не меньше, но она может сесть на автобус или в поезд, или добраться на попутных машинах, рассказывая водителям по дороге душераздирающие истории.
Однажды так уже было. И попотел же он тогда, прежде чем убедил предпринимателя из Провиденса, который ее привез, что он, Хиггинс, не какой-нибудь изверг! И пока он втолковывал это гостю, мать за спиной его собеседника строила сыну гримасы, означавшие: «Так тебе и надо!» В таких случаях она торжествует — это лучшие минуты ее жизни.
— Что тебе сказали? Есть у нее деньги?
— Как не быть? Она же тащит все, что под руку попадет.
Однажды в Глендейле, где за ней, между прочим, неусыпно присматривали, она ухитрилась отвинтить кран в ванной и спрятать его под подушку, словно сокровище.
Заведение в Глендейле — не психиатрическая лечебница, а так называемый пансионат, стоящий Хиггинсу доброй четверти жалованья. На худой конец, ее можно было поместить и в казенную больницу. Последний специалист, с которым советовался Хиггинс, сам поднял этот вопрос.
— Не гарантирую, что через год-другой ее не выпустят на свободу. И не только потому, что больницы переполнены и мы вынуждены выписывать одних пациентов, чтобы принять других. Дело в том, что, строго говоря, ваша мать — не душевнобольная.
Последние четыре дня мысли о матери одолевали Хиггинса, он ломал себе голову в поисках выхода. В разговорах с Норой он старательно обходил эту тему и никогда не открывал до конца того, о чем думал.
Такие мысли приходили, когда он слышал разговоры о спиртном или, как, например, вчера, смотрел на лица в полумраке последних рядов, чувствуя, что он — один из этих людей и место ему там, среди них…
Сколько ей сейчас? Ему всякий раз приходится это высчитывать: сорок пять плюс двадцать три. Шестьдесят восемь. Маленькая, щуплая, в чем душа держится, но при всем том — не правдоподобно живуча и никогда в жизни не болела.
Хиггинс навещает ее раза два-три в год. Добирается до Глендейла на машине, чаще всего один. Нора теперь беременна и не ездит с мужем: врачи советуют ей пореже садиться в автомобиль. Что до детей, то, свозив однажды к бабке семилетнюю Флоренс, Хиггинсы уже не отваживаются повторять подобные визиты.
Старуха, оглядев девчушку с головы до ног, изрекла:
— Ни дать ни взять, ученая мартышка.
А когда вышли. Нора обнаружила, что свекровь ухитрилась стянуть с шеи Флоренс золотую цепочку. Так эта вещица и пропала. Директор пансионата, датчанин по фамилии Андерсен, только руками разводил, глядя на проделки пациентки.
В заведении содержались десятка четыре женщин, большей частью преклонного возраста, в том числе совершенно немощные. Первое время поток жалоб не иссякал: у всех пропадали вещи. Хиггинса вызвали по телефону, и он попытался объясниться с матерью, уговорить ее вернуть то, что она стащила. Старуха отрезала:
— Каждый сам за себя! Когда я окажусь без гроша, никому не придет в голову дать мне кусок хлеба, а я и без того наголодалась на своем веку.
Слово «наголодалась» она произнесла трагически, как человек, хорошо знающий, что это такое, и у Хиггинса всякий раз сжималось сердце.
— Ты же знаешь, мама, я не допущу, чтобы ты терпела нужду.
— Ничего я не знаю. Каждый сам за себя. Уж хоть этому-то жизнь меня научила.
Жители Уильямсона не поверят, особенно сейчас, но он и вправду не с легкой душой решился поместить мать в лечебницу. До женитьбы он уже несколько лет жил отдельно. Да разве они с матерью жили когда-нибудь по-настоящему вместе? Она без конца пропадала по неделям, а то и месяцам. Отправлялась куда попало, устраивалась судомойкой в кафетерии, горничной в гостинице, уборщицей, кем угодно.
Ее причуды и выходки казались необъяснимыми, пока не обнаружилось, что она украдкой попивает, так ловко маскируя это, что людям долгое время ничего подобного и в голову не приходило.
А еще в конце концов открылось, что стоит ей появиться — начинают пропадать вещи, иногда деньги, правда, небольшие. Однажды она унесла две чайные ложечки. Владельцы обратились в полицию, но на допросе она ответила с полным хладнокровием, словно не видя в своем поступке ничего особенного:
— У них этих ложек слишком много. И вот вам лучшее доказательство: хватились только через месяц.
На эту ее особенность и намекал врач, говоря о степени ее ответственности перед законом:
— Нет никакого сомнения, что она ворует под влиянием непреодолимого импульса. Но, бесспорно, она сознает, что хорошо и что плохо, что можно и чего нельзя, и, обманывая представителей закона, находит в этом какое-то злобное удовольствие.
Тех, кто на нее жаловался, она презирала так же, как полицию.
— Где вы спрятали украденные вещи?
— Я их не крала, а взяла.
— Где они?
— Ищите.
Часто ничего не находили. Должно быть, у нее Бог знает где были тайники, и там она копила свои «сокровища».
В Глендейле она больше всего страдала от отсутствия выпивки. Тем не менее несколько раз старуху заставали на кровати мертвецки пьяной. Где она брала спиртное, выяснить так и не удалось, и директор, отчаявшись, пригрозил, что сдаст ее с рук на руки сыну.
— Мама, зачем ты это делаешь?
Она с издевкой посмотрела на него.
— Разве ты не знаешь, что это нехорошо?
— Вот доживешь до моих лет — поговорим, только тебе до них не дожить.
Хиггинс был убежден, что она его ни капли не любит и даже испытывает к нему нечто похожее на ненависть:
Может быть, она больше любила увезенную отцом дочь, о которой с тех пор не было никаких известий?
Хиггинсу странно думать, что где-то на белом свете у него есть сестра двумя годами старше него; она, без сомнения, замужем, мать семейства, а все, что он знает о ней — это ее имя: Патриция. Патриция Хиггинс. Если она вышла замуж, то сменила фамилию. Он может пройти мимо нее по улице, ни о чем не догадываясь: когда ее увезли, ей было три года, ему — месяцев десять.
Возможно, кто-нибудь в Уильямсоне осведомлен о его прошлом? В ночь после черного шара ему пришло в голову, что у кого-нибудь из комитета могут найтись знакомые в Олдбридже, штат Нью-Джерси, и этому человеку стали известны семейные дела Хиггинса.
В Уильямсоне тоже есть бедняки, особенно в районе обувной фабрики. Есть и несколько неисправимых пьянчуг; общество отступилось от них, всем они внушают только жалость. Наконец, на окраине живет семейство О'Конноров — они, как дикари, ютятся в убогой лачуге, а вокруг валяются отбросы и шныряют полуодичавшие собаки. В этой семье, считая с родителями, человек одиннадцать, а то и двенадцать, и все рыжие, косматые, пышущие здоровьем; самые младшие, близнецы, развлекаются тем, что гоняют с бешеной скоростью на велосипедах без тормозов по крутым улочкам, наводя ужас на всех мамаш с городе. Однако никто из О'Конноров не претендуют на членство в «Загородном клубе». Один из мальчиков — ему лет шестнадцать — ходит в среднюю школу. Выглядит более цивилизованным, чем его родственнички, и ожесточенно вкалывает, надеясь выбиться в люди. Прошлым летом во время каникул подрабатывал в супермаркете, и, глядя на него, Хиггинс невольно вспоминал себя подростком.
Но О'Конноры, по крайней мере, живут дружной семьей и ладят с полицией, если не считать браконьерства и вопросов санитарии. Его, Хиггинса, корни куда более сомнительны. Он едва знает историю своей семьи. Ему приходилось ее составлять по кусочкам, по крохам, догадываясь о том, о чем невозможно было узнать. Многие подробности, которые время от времени с садистским удовольствием сообщала ему мать, казались Хиггинсу не правдоподобными.
Звали ее Луиза Фукс, и, судя по документам, родилась она в Германии, в Гамбурге, точнее, на другом берегу Эльбы, а Альтоне, где высятся верфи. Там работал ее отец; потом он свалился пьяный с лесов и умер, оставив восемь или девять сирот.
— Сколько тогда тебе было, мама?
— Пятнадцать. Старше меня были только Ганс и Эмма.
— Твоя мать еще была жива?
— Ее поместили в туберкулезный санаторий; у нее, можно сказать, легких уже почти что и не было. У двух братьев тоже был туберкулез. Один умер, когда я еще жила в Германии.
— И вас воспитывала Эмма?
Ее насмешливый взгляд дал ему понять, что она считает сына безнадежным дураком.
— Сразу видать, что ты американец!
— Сестра о вас не заботилась?
— Хватит того, что она о себе заботилась: ей ведь тоже надо было на хлеб зарабатывать.