— Сколько вам тогда было лет?
— Четырнадцать… Это случилось четыре года тому назад.
— Значит, вы могли бы узнать этого человека?
— Нет, он еще старательнее прятал свое лицо и не сказал мне ни слова… Но я все-таки думала, что это был тот же незнакомец. В памяти остались прежняя заботливость, те же внимательные, осторожные жесты.
— А потом?
— Потом, как и в первый раз — забытье, сон… На этот раз я, кажется, еще и болела, у меня был жар… И проснулась в светлой, веселой комнате. Седовласая дама с улыбкой склонилась надо мной. Это была бабушка… А комната — та самая, которую я занимаю наверху.
Она снова выглядела счастливой, словно озаренной светом, и завершила, улыбаясь:
— Вот как госпожа Эрнемон нашла меня однажды вечером на пороге этого дома спящей, как она меня взяла к себе, как стала моей бабушкой; и как получилось, что маленькая девочка из Аспремона наслаждается радостью безмятежного существования и учит грамматике и счету маленьких девочек, непослушных или ленивых… которые, однако, любят ее всей душой.
Она говорила это весело, уверенным и в то же время легким тоном, в котором слышалась душевная уравновешенность.
Сернин слушал ее с возрастающим удивлением, не пытаясь скрыть волнения.
— И с тех пор — спросил он, вы ничего не слышали более об этом человеке?
— Ничего.
— Но были бы рады его повидать?
— Да, очень.
— Так вот, мадемуазель…
Женевьева вздрогнула.
— Вы что-то знаете… Может быть — самую правду…
Он поднялся и начал прохаживаться по комнате. Время от времени его взгляд останавливался на Женевьеве и казалось, что он уже готов дать точный ответ на поставленный только что вопрос. Решится ли он заговорить? Госпожа Эрнемон с тревогой ждала раскрытия тайны, от которой мог зависеть покой в душе молодой девушки.
Он вернулся, сел рядом с Женевьевой, несколько еще, видимо, поколебался и наконец сказал:
— Нет… нет… Так, промелькнула мысль… Воспоминание…
— Воспоминание? Какое же?
— Я ошибся. В вашем рассказе были подробности, которые, очевидно, ввели меня в заблуждение.
— Ах! — разочарованно воскликнула она. — Значит, мне показалось… Что вы знали…
Преодолев, очевидно, еще кое-какие колебания, он заявил:
— Совершенно в этом уверен.
Она промолчала, все еще ожидая ответа на поставленный вопрос, не осмеливаясь договорить, о чем догадывалась уже. Молчал и он. Тогда, не настаивая более, она склонилась к госпоже Эрнемон:
— Доброй ночи, бабушка! Мои малышки должны быть уже в постельках, но ни одна не уснет, прежде чем я ее поцелую.
И протянула руку князю:
— Еще раз спасибо…
— Вы уходите? — с живостью спросил он.
— Простите меня… Бабушка проводит вас…
Он склонился перед нею и поцеловал ей руку. Открывая дверь, она обернулась и улыбнулась.
Затем исчезла.
— Итак, — сказала пожилая дама, — ты не решился заговорить?
— Нет…
— И эта тайна…
— Позднее… Сегодня… Как ни странно… Я не смог.
— Было так трудно? Разве она не почувствовала сама, что ты и был тем неизвестным, который два раза уносил ее на новое место?.. Достаточно было слова…
— В другой раз… позднее… — сказал он, обретая опять уверенность. — Ты должна понять. Это дитя едва со мной знакомо. Я должен сперва заслужить право на ее доброе отношение, на ее любовь… Когда мне удастся обеспечить ей существование, которого она заслуживает, поистине чудесное, как в сказке, — тогда я и заговорю…
Старая дама покачала головой.
— Боюсь, что ты ошибаешься. Женевьеве вовсе не нужна сказочная жизнь… У нее весьма скромные запросы.
— У нее запросы, свойственные всем женщинам; богатство, роскошь, широкие возможности доставляют им радости, от которых не отказывалась еще ни одна.
— Женевьева не из таких. И ты лучше бы поступил, если…
— Ну что ж, посмотрим. Покамест же не мешай мне. И будь спокойна. Я совсем не намерен, как ты выражаешься, втягивать Женевьеву в мои темные дела. Она едва будет видеть меня… Только вот, надо было установить контакт… И это сделано… Прощай.
Сернин оставил школу и направился к своему лимузину.
Он чувствовал себя счастливым.
«Она очаровательна, — думал он. — И такая добрая, такая серьезная! И — глаза ее матери, те глаза, которые трогали меня до слез… Боже мой, как все это теперь далеко! Какое чудесное воспоминание, печальное, но прекрасное!»
И сказал себе громко:
— Решено: займусь я ее счастьем. И сейчас же! Нынче же вечером. С сегодняшнего же вечера у нее будет жених. Разве это не самое первое условие для счастья девушки?
На шоссе он увидел свой автомобиль.
— Домой, — сказал он Октаву.
Приехав, князь потребовал, чтобы его соединили с Нейли, отдал по телефону распоряжения тому из друзей, которого называл доктором, и переоделся.
Он поужинал в клубе на улице Камбон, провел час в опере и снова сел в машину.
— В Нейли, Октав. Заедем за доктором. Который час?
— Десять тридцать.
— Тьфу ты! Гони!
Десять минут спустя автомобиль остановился в конце бульвара Инкермана, перед одиноко стоявшей виллой. По гудку шофера доктор спустился к ним. Князь спросил:
— Наш субъект готов?
— Упакован, перевязан, запечатан.
— В хорошем состоянии, надеюсь?
— В отличном. Если все пройдет, как вы сказали мне по телефону, полиция не учует ничего.
— Это ее прямой долг. Давайте наш груз!
Они перенесли в автомобиль нечто вроде удлиненного мешка, отдаленно напоминавшего человека и довольно тяжелого… Князь приказал:
— В Версаль, Октав, на улицу Вилэн, к отелю Двух Императоров.
— Отель из самых подозрительных, — заметил доктор. — Он мне знаком.
— Кому говоришь? И дело не будет легким, по крайней мере для меня… Но, черт возьми, я не отдал бы своего места за целое состояние. Кто посмеет сказать, что жизнь — штука скучная?
Отель Двух Императоров… Грязная аллея… Две ступеньки вниз, по которым входишь в кулуар, освещенный скудным светом лампочки. Сернин постучал кулаком в дверь. Появился слуга; это был Филипп, тот самый, которому он еще утром отдавал распоряжения насчет Жерара Бопре.
— Парень по-прежнему у себя?
— Да.
— Веревка?
— На ней уже завязан узел.
— А телеграмма, на которую он надеялся?
— Вот она, я ее перехватил.
Сернин схватил голубой листок и прочитал его.
— Черт возьми, — заметил он с удовлетворением, — мы поспели вовремя. Его извещают, что завтра прибудет перевод на тысячу франков. Сама судьба способствует мне. Четверть часа спустя бедняга устремится в вечность. Проводи меня, Филипп; доктор, оставайся здесь.
Слуга взял свечу. Они поднялись на четвертый этаж и на цыпочках прошли по низкому, дурно пахнущему коридору, с мансардами по обеим сторонам, ведущему к деревянной лестнице, на ступенях которой догнивали остатки того, что было когда-то ковром.
— Никто меня здесь не услышит? — спросил князь.
— Никто. Обе комнаты изолированы. Только не ошибитесь: он находится в левой.
— Хорошо. А теперь возвращайся вниз. В полночь доктор, Октав и ты должны принести наш сегодняшний груз на это место и ждать.
Деревянная лестница состояла из десяти ступенек, которые Сернин преодолел с величайшей осторожностью. Наверху — стена, в ней — две двери… Ему потребовалось пять долгих минут, чтобы открыть ту, что справа, без того, чтобы тишина была нарушена малейшим скрипом.
Во мраке комнаты мерцал слабый свет; наощупь, стараясь не наткнуться на один из стульев, он направился к его источнику. Свет шел из соседней комнаты и просачивался через застекленную дверь, прикрытую обрывком гардины. Князь отодвинул эту тряпку. Стекла оказались непрозрачными, но в трещинах и местами потертыми, так что, приложив глаз, можно было без труда разглядеть все, что происходило в соседнем помещении. Лицом к нему у стола сидел человек. Это был поэт Жерар Бопре.
Он писал при свете свечи.
Над его головой свисала веревка, привязанная к крючку, вделанному в потолок. Внизу она оканчивалась петлей.
Со стороны башенных часов в городе послышался слабый звон.
Молодой человек продолжал писать. Несколько мгновений спустя он отложил ручку, привел в порядок десять или двенадцать листков бумаги, которые успел исписать, и начал их перечитывать. Чтение, очевидно, не доставило ему удовлетворения, ибо на его лице появилось выражение недовольства. Он разорвал написанное и сжег клочки на пламени свечи. Затем лихорадочными движениями начертал на белом листке несколько слов, резко расписался и встал. Однако, увидев в десяти вершках над головой веревку с узлом, он вдруг снова сел, сотрясаемый ужасом.
Сернину были ясно видны бледное лицо, впалые щеки, к которым он прижимал сжатые кулаки. Скатилась слеза, единственная, медленно текущая слеза отчаяния. Глаза были устремлены в пустоту и словно видели уже устрашающий провал небытия.