На третью ночь, когда мы спали уже в новой квартире, я проснулся с ощущением, что лежащая рядом Иветта вся в огне. Я не ошибся. Когда около четырех утра я измерил ей температуру, у нее оказалось тридцать девять, а в семь – около сорока. Я позвонил Пемалю. Он примчался.
– Вы сказали: Орлеанская набережная? – удивился он.
Я ничего не стал объяснять. Да ему это было и без надобности, поскольку он нашел меня у постели обнаженной Иветты.
Заболевание было неопасное – острая ангина с сильными колебаниями температуры, тянувшаяся с неделю. Я тем временем циркулировал между обоими домами и Дворцом.
Эта хворь открыла мне, что Иветта безумно боится смерти. Как только жар усиливался, она прижималась ко мне, словно раненая собака, умоляя вызвать врача, которого мне случалось беспокоить по три раза на дню.
– Не дай мне умереть, Люсьен!
Она часто твердила это с расширенными от ужаса глазами, как если бы провидела за гранью жизни нечто ужасное.
– Не хочу! Не хочу умирать! Останься со мной!
Держа ее руку в своей, я названивал по телефону, откладывая одни встречи, извинялся за то, что не смог прийти на другие; мне даже пришлось вызвать Борденав и продиктовать ей у постели Иветты письма, не терпящие отлагательства.
Тем не менее я при всем параде появился на «Вечере звезд», где Вивиана следила за мной, раздумывая, выдержу я до конца или все брошу и кинусь на Орлеанскую набережную.
Еще более осложнило ситуацию то, что на следующий же день я встретил по-прежнему заросшего бородой Мазетти, который караулил у дома на Анжуйской набережной. Он, несомненно, смекнул, что рано или поздно я выведу его на Иветту, и, возможно, вообразил, что теперь она у меня дома.
Мне пришлось прибегнуть к услугам Альбера и всякий раз, отправляясь на Орлеанскую набережную, объезжать вокруг острова, а из квартиры Иветты уходить, только удостоверившись, что путь свободен.
Я отмечаю эти пакостные подробности лишь потому, что они по-своему важны, помогая объяснить ту расхристанность, в какой я сейчас пребываю.
К счастью, Мазетти оказался не слишком настойчив. Он трижды приходил ко мне. Предвидя, что он зайдет в дом и спросит меня, я отдал соответствующие распоряжения. Подумал я и о том, что он, может быть, явится с оружием, и отныне держу свой пистолет наготове в ящике стола.
В один прекрасный день, почти одновременно с тем, как Иветта пошла на поправку, он исчез.
Она поднялась с постели, в общем, здоровая, но еще очень слабая, и Пемаль делает ей те же уколы, что мне; он колет нас поочередно одним шприцем, что, видимо, его забавляет.
Мне неизвестно, узнал ли он Иветту, чье фото было опубликовано в газетах во время процесса. Он наверняка испытывает ко мне некоторую жалость и, возможно, тоже думает о бабьем лете.
От этого выражения меня просто корежит. Я всегда ненавидел всякое упрощенчество. У одного из моих коллег, о котором благодаря его острым словечкам говорят почти столько же, сколько обо мне, и который слывет одним из лучших умов Парижа, есть на все случаи жизни бесповоротное и элементарно простое объяснение.
Для него мир сводится к нескольким человеческим типам, а жизнь – к определенному числу более или менее острых конфликтов, через которые рано или поздно, порой даже не замечая этого, проходят все люди, как прошли они юными через детские болезни.
Это соблазнительная точка зрения, и ему случалось обезоруживать судей, рассмешив их какой-нибудь шуткой. Он, несомненно, прохаживается по моему адресу, и его остроты гуляют по Дворцу и гостиным. Ну не смешно ли, что человек моего возраста, положения и, вероятно, добавляет он – ума переворачивает вверх дном собственную жизнь и жизнь своей жены лишь потому, что однажды вечером молодая потаскушка явилась к нему с просьбой защищать ее в суде и заголилась перед ним?
Признаюсь, меня удивляет и смущает, что Мазетти влюблен в Иветту, и я склонен думать, что, не будь меня, он вряд ли бы увлекся ею.
Если когда-нибудь это досье прочтут, всех, наверное, поразит, что я до сих пор ни разу не употребил слово «любовь». Это не случайно. Я в нее не верю. Точнее, не верю в то, что принято так называть. Я, например, не любил Вивиану, как ни сходил по ней с ума в дни стажировки на бульваре Мальзерб.
Она была женой моего патрона, знаменитого человека, которым я восхищался. Жила в мире, устроенном так, чтобы ослепить бедного неотесанного студента, каким я был еще накануне. Она была красива, я – безобразен. Увидеть, как она уступает мне, было чудом, которое разом преисполнило меня уверенностью в себе и своем успехе.
Я ведь уже тогда понимал, что ее привлекает во мне известная сила, несгибаемая воля, в которую она поверила.
Она стала моей любовницей, потом женой. Ее тело давало мне наслаждение, но никогда не возникало в моих снах, было женским телом – и только. Вивиана никак не участвовала в том, что я считаю самым важным в сексуальной жизни.
Я был признателен ей за то, что стал ее избранником, что ради меня она пошла, как я считал, на жертвы; лишь много позже я начал догадываться, что именно со своей стороны она называла любовью.
Разве это не было прежде всего потребностью самоутвердиться, доказать себе и другим, что она не просто хорошенькая женщина, которую одевают, защищают и вывозят в свет?
И, главное, разве не жило в ней острое стремление властвовать?
Так вот, она властвовала надо мной двадцать лет и все еще силится властвовать. До истории с квартирой на Орлеанской набережной она жила без особого беспокойства, держа меня на длинном поводке в полной уверенности, что я вернусь к ней после более или менее шумного, но неопасного для нее кризиса.
Во время разговора после завтрака я прочитал по ее лицу, что она сделала внезапное открытие – ей угрожает подлинная опасность. Впервые у нее сложилось впечатление, что я ускользаю от нее и это может привести к окончательному разрыву.
Она сопротивляется изо всех сил. Продолжает свою игру, пристально следя за мной. Я знаю, ей больно, она день ото дня стареет и все усиленней прибегает к косметике. Но страдает она не по мне. Она страдает из-за себя, страдает не только из боязни утратить положение, которое создала себе вместе со мной, но и от мысли, что ей придется отказаться от сложившегося у нее представления о собственной личности и значимости.
Мне жаль Вивиану, но, несмотря на ее тревожные взгляды, которые я ловлю на себе, меня ей не жаль. Ее заботливость продиктована расчетом, и хочет она не того, чтобы я вновь обрел душевный покой, а чтобы я вернулся к ней, пусть даже смертельно раненный. Даже если отныне буду всего лишь бездушным телом рядом с ней.
Как Вивиана объясняет мою страсть к Иветте? Тех женщин, что были у меня до этого, она относит на счет любопытства, а также фатовства, сидящего в каждом мужчине, особенно если он уродлив, его потребности доказать себе, что он может обрести власть над женщиной.
Однако в большинстве случаев дело обстояло иначе, и я считаю себя достаточно здравомыслящим, чтобы не заблуждаться на этот счет. Будь Вивиана права, у меня были бы лестные для меня романы, в частности с иными нашими приятельницами, добиться которых мне не стоило бы особого труда. Но это происходило со мной редко, случайно и всегда в минуты сомнений и подавленности.
Чаще всего я спал с девками, профессионалками и непрофессионалками, и когда они вспоминаются мне, я обнаруживаю, что во всех них было что-то общее с Иветтой, хотя до сих пор я этого не замечал.
Вероятно, мною двигал чисто сексуальный голод, если можно так выразиться; не вызывая улыбки, я хочу сказать – желание без всякой примеси сентиментальных и сердечных соображений. Иными словами, сексуальность в натуральном ее виде. Или в циничном смысле.
Мне исповедовались, иногда под моим нажимом, сотни клиентов, мужчин и женщин, и я мог убедиться, что не являюсь исключением, что в человеке живет потребность вести себя иногда как животное.
Быть может, я был не прав, не посмев предстать перед Вивианой в таком свете, но мне даже мысль об этом не приходила. Почем знать, не упрекает ли она со своей стороны меня за это и не случалось ли ей искать подобного удовлетворения на стороне?
Именно так обстоит дело с нашими приятельницами, со многими нашими приятелями, и не будь этот инстинкт почти вселенским, проституция не существовала бы во все времена и под всеми широтами.
Я уже давно не предаюсь с Вивианой известным забавам, и она объясняет мою холодность усталостью, работой и, без сомнения, возрастом.
А с Иветтой я не могу провести и часа, чтобы мне не захотелось видеть ее голой, ощупывать, ласкать.
И не только потому, что я не робею перед ней, безвестной девчонкой, и не потому, что ничего при ней не стыжусь.
Допускаю, что завтра буду думать и писать нечто прямо противоположное, но я в этом сомневаюсь.
Иветта олицетворяет для меня самку со всеми ее слабостями и низостями, с инстинктом, побуждающим ее цепляться за самца и превращать его в своего раба.