Мистер Саттертуэйт кивнул, ибо, как уже говорилось, он знал всех. Он многое знал и о Клоде Уикеме — восходящей звезде в мире музыки, и о леди Рошеймер — дородной еврейке, питавшей слабость к молодым людям от искусства. Он также все знал о сэре Леопольде Рошеймере, который хотел, чтобы его жена была счастлива, но, в отличие от большинства мужей, не мешал ей быть счастливой так, как ей самой хочется.
Клода Уикема они нашли за чаем у Денменов. Он непрерывно что-то говорил, при этом запихивая в рот все без разбору и беспорядочно размахивая длинными белыми руками, которые у него, казалось, сгибались в обе стороны. Глаза композитора близоруко щурились из-за больших очков в роговой оправе.
Джон Денмен, крепкий цветущий мужчина, разве что чуточку расположенный к полноте, тоскливо выслушивал его рассуждения. С появлением двух друзей музыкант переключился на мистера Саттертуэйта как более благодарного слушателя. Анна Денмен тихо сидела за чайником. Лицо ее, как всегда, ничего не выражало.
Мистер Саттертуэйт украдкой взглянул на хозяйку. Высокая, худощавая, даже чересчур. У нее были черные волосы с пробором посередине, широкоскулое лицо без тени косметики, обветренная кожа, — видно, что эта женщина не привыкла с утра до вечера заниматься своей наружностью. С виду безжизненная, неподвижная, как манекен, — и все же…
«У нее совсем не простое лицо, — подумал мистер Саттертуэйт. — В нем что-то есть… Есть — и в то же время нет! Что-то тут не так! Что-то не так».
— Прошу прощения, что вы сказали? — спросил он у Клода Уикема.
Клод Уикем, обожавший звук собственного голоса, с удовольствием начал свою тираду сначала.
— Россия, — заявил он, — вот единственная страна в мире, достойная внимания. Они не побоялись, пошли на эксперимент! Да, пусть это был эксперимент над человеческими жизнями — но ведь эксперимент же! И это прекрасно!.. — Он затолкал в рот бутерброд целиком и тут же закусил его шоколадным эклером, которым только что оживленно размахивал. — Взять хотя бы русский балет, — с набитым ртом продолжал он. Тут, вспомнив о хозяйке, он обернулся к ней. Вот что она, к примеру, думает о русском балете?
Этот вопрос, очевидно, был всего лишь прелюдией к пункту более важному, а именно к тому, что сам Клод Уикем думает о русском балете, однако ответ ее оказался столь неожиданным, что оратор начисто сбился с мысли.
— Я его ни разу не видела.
— Что?! — Он уставился на нее, открыв рот. — Но… Как же…
— Я сама танцевала до замужества, — тем же монотонным, невыразительным голосом продолжала она. — А теперь…
— Не вариться же, право, всю жизнь в одном котле! — вставил ее муж.
— Балет! — Она повела плечом. — Я знаю все его секреты. Он мне неинтересен.
— О!..
Клоду Уикему понадобилось некоторое время, чтобы вновь обрести свой апломб, после чего он продолжил прерванные рассуждения.
— Кстати, о человеческих жизнях, — сказал мистер Саттертуэйт, — и об экспериментировании над ними. Все-таки этот эксперимент дорого обошелся России!
Клод Уикем круто развернулся в его сторону.
— Я знаю, кого вы сейчас вспомнили! — вскричал он. — Карсавину! Бессмертную, единственную Карсавину! Вы видели, как она танцевала?
— Трижды, — сказал мистер Саттертуэйт. — Два раза в Париже и один в Лондоне… Ее невозможно забыть! Он произнес это чуть ли не с благоговением.
— Я тоже видел ее на сцене, — сказал Клод Уикем. — Мне было десять лет, и дядя как-то взял меня с собой в театр. Она была божественна! Я буду помнить ее до конца дней своих!.. — И он в сердцах зашвырнул в клумбу недоеденную булочку.
— В одном берлинском музее есть ее статуэтка, — сказал мистер Саттертуэйт. — Отличная работа, передает ощущение этой ее необыкновенной хрупкости — будто она может рассыпаться от одного-единственного прикосновения. Я видел, как она танцевала в «Лебедином озере», видел ее Коломбину и умирающую нимфу…[2] Имеется в виду балетная миниатюра «Умирающий лебедь» французского композитора Шарля Сенсанса (1835 — 1921).} — Он помолчал, качая головой. — Это была гениальная балерина! Пройдут годы и годы, прежде чем родится другая такая… И ведь она была еще так молода! А погибла нелепо и бессмысленно в первые же дни революции.
— Безумцы! Дураки! Обезьяны!.. — захлебываясь чаем, рычал Клод Уикем.
— Я училась вместе с Карсавиной, — сказала миссис Денмен, — и довольно хорошо ее помню.
— Она была… прекрасна, да? — спросил мистер Саттертуэйт.
— Да, — тихо сказала миссис Денмен. — Она была прекрасна.
Когда Клод Уикем наконец отбыл, Джон Денмен вздохнул с таким облегчением, что его жена рассмеялась.
— Я вас понимаю, — кивнул мистер Саттертуэйт. — Но, несмотря ни на что, этот юноша умеет писать настоящую музыку.
— Да? — сказал Денмен.
— Несомненно. Другое дело, надолго ли его хватит.
— То есть? — не понял Денмен.
— К нему слишком рано пришел успех — юношам это, как правило, вредит. Я не прав? — Он обернулся к мистеру Кину.
— Вы всегда правы, — сказал мистер Кин.
— Пойдемте в мою комнату, — пригласила миссис Денмен. — Там нам будет удобнее.
Она первая направилась к лестнице, остальные последовали за ней.
При виде китайской ширмы у мистера Саттертуэйта перехватило дыхание. Он поднял глаза и обнаружил, что миссис Денмен наблюдает за ним.
— Вы, говорят, всегда правы, — задумчиво кивнув, проговорила она. — Что вы скажете о моей ширме?
В ее вопросе ему вдруг послышался некий потаенный смысл, и, отвечая, он слегка волновался.
— Она… — он запнулся, подыскивая слова, — восхитительна. Более того, она бесподобна.
— Вы правы! — Сзади подошел Денмен. — Мы ее купили вскоре после нашей женитьбы. Она досталась нам за десятую часть настоящей стоимости, и все равно нам пришлось потом год выкарабкиваться из долгов. Помнишь, Анна?
— Да, — сказала миссис Денмен. — Помню.
— Собственно говоря, нам вообще не стоило ее покупать — во всяком случае, тогда. Теперь, конечно, другое дело. На днях на аукционе Кристи распродавали прекрасные китайские вещицы, тоже лаковые. Как раз то, что надо для этой комнаты — можно было бы обставить ее всю в китайском стиле, а старую мебель убрать. Так представьте, Саттертуэйт, моя жена даже слышать об этом не захотела!
— Мне нравится моя комната именно такой, — сказала миссис Денмен и посмотрела на мужа.
Мистеру Саттертуэйту опять почудилось, что эти слова — и этот взгляд таят в себе некий скрытый смысл, но он опять не смог его разгадать. Оглядевшись, он впервые обратил внимание на то, что в комнате нет ничего личного — ни фотографий, ни цветов, ни безделушек — вообще никаких признаков того, что она принадлежит живому человеку. И если бы не китайская ширма, так явно ни с чем не вязавшаяся, ее можно было бы принять за образец меблировки гостиной в каком-нибудь мебельном магазине.
Когда он поднял глаза, хозяйка, чуть наклонясь вперед, смотрела на него с улыбкой.
— Слушайте, — сказала она. На секунду в ней проступило что-то не английское, чужестранное. — Говорю это вам, потому что вы поймете. Когда мы покупали эту ширму, мы платили за нее не только деньгами — любовью. Мы любили ее за то, что она была такая восхитительная и бесподобная — и ради этой своей любви отказывались от многого другого, в чем мы тогда очень нуждались — и чего у нас не было… А за те китайские вещицы, о которых говорит Мой муж, мы можем заплатить только деньгами — потому, что больше у нас ничего нет.
Денмен рассмеялся.
— Ну, как знаешь, — сказал он, однако тон его выдавал легкую досаду. — Все равно среди английской мебели она не смотрится. Мебель, конечно, хорошая, добротная и настоящая — как-никак, «хепплуайт», а не какая-нибудь подделка! но в общем-то ничего особенного.
Она кивнула.
— Особенного ничего. Добротная, настоящая и английская, — тихо произнесла она.
Мистер Саттертуэйт пристально взглянул на нее. Кажется, он начинает улавливать за ее словами упрямо ускользающий смысл. Английская мебель… Яркая красота китайской ширмы… Ах нет, он снова упустил нить.
— На улице мне встретилась мисс Стэнуэлл, — заметил он между прочим. — Она сказала, что собирается петь Пьеретту в вашем сегодняшнем представлении.
— У нее, кстати, отлично получается, — сказал Денмен.
— У нее смешные ноги, — сказала Анна.
— Глупости! — оборвал ее муж. — Все женщины одинаковы, Саттертуэйт, — не выносят, чтобы при них хвалили другую. А Молли девушка красивая — так что, понятно, каждая женщина норовит вонзить в нее жало.
— Я говорила о том, как она танцует, — чуть удивленно сказала Анна Денмен. — Да, она очень хорошенькая, но ужасно смешно перебирает ногами. И не пытайтесь меня переубедить — слава Богу, я кое-что в этом понимаю.