— Ты не меняешься, Доминика!
Они говорили это искренне. Потому что не переменилась ее жизнь. Из Доминики ничего не вышло.
Старая Огюстина умерла. Завтра или послезавтра ее зароют в землю, как зарыли тетю Клементину.
Доминика борется. Сходила к зеркалу, посмотрелась.
Неправда, она не постарела! Неправда, что для нее все уже кончено. Ее плоть не иссохла. Кожа по-прежнему белая и нежная. Разве что под глазами можно различить совсем маленькие, но довольно глубокие морщинки — впрочем, глаза у нее всегда были обведены кругами: это зависит от характера, от здоровья: когда она была совсем молоденькая, ей назначали укрепляющее, кололи уколы.
А ее тело, которое знает она одна, — это тело молодой девушки, не увядшее, не дряблое.
Почему не возвращается Антуанетта? Прошел последний автобус, закрылось метро.
Как это подло — воспользоваться отсутствием Доминики, чтобы начать новую жизнь, тем более подло, что Доминика уехала не по своей воле, скрепя сердце, взглядом прося прощения у окон напротив.
Вернулись квартиранты. Увидели свет под дверью. Пошушукались, обсуждая, следует ли заглянуть к ней поздороваться, сообщить, что в ее отсутствие все было в порядке, — только приходили насчет газа, но они не уплатили, потому что…
Голос Лины:
— Может быть, она уже разделась.
И тишина. Они ухмыльнулись, представив себе хозяйку раздетой. Почему?
Какое они имеют право ухмыляться? Что они знают о ней?
Ходят туда, сюда, воображают, будто они одни на свете со своей жизнерадостностью, беззаботностью, со своими развлечениями, которые они преподносят не торгуясь и не думая о завтрашнем дне.
За квартиру они заплатили. А знают ли эти двое, чем будут платить в следующий раз?
— Не сегодня, Альбер… Сам знаешь, сегодня нельзя…
Чтобы женщина говорила мужчине такое!
Такси. Нет, остановилось поодаль. Десять минут второго… Вот хлопнула дверца… Шагов еще не слышно… Вжавшись в угол окна, Доминика разглядела машину, равнодушно ждущего водителя, женщину, которая стоит, наклонясь к дверце, другое лицо рядом с ее лицом.
Целуются. Потом такси рвануло к бульвару Османн. Антуанетта торопливо пошла к дому, нашаривая ключ в сумочке, глядя вверх, на окна, проверяя, не горит ли свет у стариков; чувствуется, что она опять ожила; атмосфера блаженной влюбленности обволакивает ее, как шубка, в жаркий мех которой она кутается; вот она проскользнула в подъезд, помедлила перед лифтом и стала на цыпочках подниматься по лестнице.
У себя в квартире она зажгла только лампочку с розовым абажуром над кроватью. Одежду наверняка побросала прямо на пол и нырнула в постель; спустя несколько мгновений свет уже погас, и во всем квартале не осталось ни одной живой души. Доминика теперь так же одинока, как старая Огюстина, над чьим бездыханным телом даже некому было бодрствовать.
Та же лихорадка, те же самые жесты, те же уловки, то же брызжущее веселье — а по отношению к г-же Руэ то же послушание.
Опять Антуанетта, во всем подчиняясь свекрови, не дожидается, пока ее позовут, и сама поднимается наверх, сидит над рукоделием, предвосхищает желания обоих стариков.
Изменилось только расписание. Часы и дни. Интересно — она по-прежнему притворяется, будто ходит к матери?
В половине пятого Антуанетта выходит из дому, идет, сдерживая нетерпение, к церкви Сен-Филипп-дю-Руль, а там прыгает в первое же такси.
— Площадь Бланш!
Теперешняя тайна совсем другого пошиба, чем предыдущая. Такси еле тащится по переполненным улицам, и рука в перчатке распахивает дверцу прежде, чем машина успевает остановиться.
Холл просторного дансинга, вульгарная позолота, зеркала, красные обои, окошечко кассы. «Пять франков за вход».
Огромный зал — куда ни поглядишь, все столики, столики, прожектора, контрастирующие с рассеянным светом, и в этом фантастическом освещении медленно движутся сто, двести пар, а снаружи, в каких-нибудь пятидесяти метрах, грохочет город с его машинами, автобусами, людьми, несущими свертки, бегущими Бог весть куда в погоне за самими собой.
И Антуанетта, изменившись до неузнаваемости, в развевающейся норковой шубке, с триумфом вступает в этот ночной мир и идет прямо в угол зала, протягивает уже освободившуюся от перчатки руку, которую хватает другая рука, мужчина привстает, слегка привстает, не более, потому что она уже рядом с ним и он уже ласкает прикрытое черным шелком колено.
— Это я.
Один оркестр сменяется другим, лучи прожекторов из желтых становятся фиолетовыми; немного помедлив, танцующие перестраиваются, переключаются на другой ритм; из темных закоулков выныривают все новые пары.
Оказывается, ежедневно, в пять вечера, триста, а то и пятьсот женщин убегают от действительности в этот зал и танцуют; и столько же мужчин, большей частью молодых, беззаботно ждут их, караулят, входят и выходят, молчаливо скользят, курят.
Антуанетта подкрашивает губы, накладывает на щеки еще немного розовых с оранжевым румян. Вопросительный взгляд: «Потанцуем?»
И мужчина просовывает руку под мех, вплотную к теплому телу, его рука ложится ей на спину, которая под шелком платья делается еще глаже и словно еще гибче — такая плотская, такая женственная; Антуанетта улыбается, губы полуоткрыты; и вот они уже затерялись среди других пар, видя сквозь полуопущенные ресницы только друг друга.
Мужчина шепчет, словно заклинание:
— Пойдем…
Антуанетта, должно быть, возражает:
— Еще один танец!
Еще один… Чтобы растянуть наслаждение… Чтобы оно стало еще пронзительней… Чтобы испытать, быть может, здесь, в толпе, то же чувство, которое Доминика испытала в поезде…
— Пойдем…
— Погоди еще немного…
И на лицах читается, что для них любовный акт уже начался.
— Пойдем…
Он увлекает ее прочь. Она уже не сопротивляется.
— Сумочка…
Чуть не забыла сумочку. Покорно идет за ним, минует плотные портьеры красного бархата, проходит мимо застекленной клетки кассы.
«Пять франков за вход».
Автомобили и автобусы, огни и толпа-это похоже на реку, через которую надо перебраться вплавь, потом на лету завернуть за угол, а сразу за колбасной лавкой — дверь, черная мраморная вывеска с золочеными буквами, узкий, пропахший стиркой коридор.
Сегодня Антуанетта замерла в дверях, и ее зрачки на мгновение расширились; она узнала черную фигурку, обращенное к ней лицо, пожирающие ее глаза, и тут ее губы растянулись в торжествующей, презрительной улыбке — так улыбаются женщины, которых увлекает властная рука мужчины-самца.
Пара нырнула в темноту.
Смотреть больше не на что, — только входная дверь, прохожие перед витриной колбасной лавки да растаявший образ мужчины, — мулата с дерзкими глазами, ведущего Антуанетту по лестнице.
Все случилось двенадцатого февраля; Доминике было ясно, что Антуанетта уже несколько дней сама напрашивалась на это; тут была не простая неосторожность, а скорее вызов: увлекаемая страстью, подхваченная вихрем, она сознательно спешила навстречу катастрофе.
Как Доминика и предвидела, беда грянула не со стороны консьержки и, естественно, не со стороны г-на Руэ.
Позавчера Доминика подглядела, как консьержка, поколебавшись, остановила в коридоре владельца дома. Для того, разумеется, чтобы рассказать, что какой-то мужчина проникает в дом каждый вечер и уходит рано утром.
Консьержка знала, к кому ходит этот мужчина. Ей даже заплатили за молчание: Антуанетта совершила и эту глупость, остановилась перед ложей консьержки и вынула из сумочки весьма крупную купюру:
— Это вам за вашу скромность, госпожа Шошуа!
На самом деле, чтобы заручиться чьей-нибудь скромностью, следует прежде всего самой быть примером скромности, а не лететь напропалую прямо к пропасти. А всем было ясно, что именно это Антуанетта и делает. Ее загадочная, сияющая радостью улыбка была до краев полна двусмысленным и дерзким счастьем; ее смех был похож на стоны в объятиях любимого, а острым зубкам словно не терпелось укусить; в любом платье она казалась голой, и тело ее было пронзено страстью.
Консьержка перепугалась, как бы не лишиться места, посоветовалась с мужем, ночным сторожем в кондитерской, и открыла все г-ну Руэ.
К удивлению Доминики, г-н Руэ ничего не сказал жене; ее третья анонимная записка, так же как две предыдущие, пропала втуне.
«Берегитесь!»
Доминика искренне и простодушно хотела предостеречь Антуанетту, объяснить, что ей грозит опасность, а та, получив послание, нарочно открыла окно, — хотя погода была вовсе неподходящая, — демонстративно пробежала глазами записку, смяла ее в комок и бросила в камин.
Что она думает о Доминике? Она ее узнала. Теперь ей известно, что соседка в доме напротив — это и есть та прячущаяся фигурка, что караулила ее на улице Монтеня и в дансинге, и глаза, устремленные на нее с утра до вечера, те самые, в которые она презрительно заглянула, входя в маленькую гостиницу на улице Лепик, рядом с колбасной лавкой.