— Конечно, поймет, но ему это как-никак будет тяжело…
— Если бы пришлось отказываться от всего, что заставляет страдать других…
Мона закурила, искоса поглядывая на меня, и я улыбнулся ей. Во всяком случае, сделал какую-то гримасу, выдавая ее за улыбку.
— Вы будете навещать меня?..
— Не знаю.
Конечно нет. Что общего может у меня быть с господином и госпожой Фальк? Или с девочкой по имени Моника?
У меня и у самого две девочки.
Мне показалось, что солнце начало припекать сильнее, чем в предыдущие дни. Мы вошли в бар отеля «Плацца».
— Два двойных мартини…
Я не спрашивал у нее, что она будет пить. Возможно, когда она с Фальком, то пьет что-нибудь другое. В последний раз я соблюдал нашу традицию.
— Ваше здоровье, Доналд.
— Ваше здоровье, Мона.
Это было всего труднее. Произнеся ее имя, я чуть было по-идиотски не разрыдался. Эти два слога…
К чему пытаться объяснять? Я видел свое лицо в зеркале среди бутылок.
— Где вы хотите, чтобы мы пообедали? — Она предоставляла мне право выбора. Это — мой день. Мой последний день. Надо, чтобы все сошло как можно лучше.
— Мы можем пойти в наш французский ресторанчик…
Я отрицательно покачал головой. Предпочитая толпу и место, лишенное воспоминаний.
Мы завтракали в «Плацце», где большой зал был переполнен. Я почти иронически предложил ей паштет из гусиной печенки, и она согласилась.
Потом омара. Словом, торжественный обед!
— Хотите блинов?
— Почему бы и нет?
Соглашаясь, она хотела доставить мне удовольствие. Я видел, как она поглядывает на часы.
Я не сердился на нее за это. Она дала мне все, что могла дать, очень мило, с горячей, животной нежностью, это я сам ничего ей не дал.
Взгляд мой упал на положенную на скатерть ее руку, точно так лежала она когда-то январской ночью на паркете, и мне захотелось приблизить к ней свою руку, чтобы сжать ее.
Смелее, Доналд!
Она догадалась.
— Если бы вы только знали, как мне это тяжело, — вздохнула она.
Потом мы пешком отправились к ней. Мне так хотелось прошептать:
— В последний раз, можно?
Мне казалось, что тогда наступит облегчение.
Я смотрел на окна четвертого этажа. Мы вошли в холл.
— Прощайте, Доналд…
— Прощайте, Мона…
Она бросилась в мои объятия и, не заботясь о своем гриме, поцеловала меня долгим, глубоким поцелуем…
— Никогда вас не забуду, — задыхаясь, пробормотала она.
Потом быстро, почти лихорадочно, открыла дверь лифта.
С тех пор прошел месяц, и моя ненависть к Изабель все увеличивается.
Как и следовало ожидать, она обо всем догадалась, как только я вернулся.
А я ведь даже и на напился. Не ощущал в этом потребности.
Ведя машину вдоль Таконик Паркуей, я мысленно рисовал себе ту жизнь, которая ожидала меня ежедневно, от пробуждения до отхода ко сну. Я отчетливо видел все: дома — хождение из комнаты в комнату, почта, контора, секретарша, которая скоро нас оставит, завтрак, опять контора, клиенты, корреспонденция, стаканчик виски перед обедом, трапеза наедине с женой, телевизор, книга или газета…
Я не упустил ни одной подробности. Я подробнейше их вычерчивал, словно тушью.
Это были как бы гравюры, альбом гравюр, живописующих дни некоего Доналда Додда.
Изабель, как я и ожидал, ничего не сказала. Я предвидел также, что в ней не может пробудиться жалость, да я этого и не хотел. Она все же сумела скрыть свое торжество и сохранила отсутствующий взгляд.
Но уже на следующий день она глядела на меня так, как смотрят на больного, спрашивая себя, выживет он или умрет.
Я не умирал. Моя механика действовала безотказно. Я был хорошо выдрессирован. Все мои движения оставались неизменными, а также и произносимые мною слова, мои привычки, жесты за столом, в конторе, вечером в кресле.
Почему продолжает она выслеживать меня? На что надеется?
Я чувствовал, что Изабель не удовлетворена. Ей нужно нечто другое.
Мое полное уничтожение?
Я не был уничтожен. Хиггинс тоже удивился, что я не еду в Нью-Йорк.
Секретарша и та удивлялась.
Прошла еще неделя, и Хиггинс успокоился, поняв, что так называемая моя связь закончилась.
Так я вернулся в мир порядочных людей и нормальных существ. Я как бы переболел моральным гриппом, от которого потихонечку выздоравливал.
Хиггинс старался быть со мной приветливым, ободряющим, по несколько раз на день заходил в мой кабинет поболтать о делах, о которых раньше он довольствовался перекинуться словом-другим, на ходу.
Он явно старался заинтересовать меня окружающим. Я как-то встретил Уоррена на почте, куда многие заходят утром за своей корреспонденцией.
Помня о том приеме, какой я ему оказал в его последний визит, он, видимо, колебался, подойти ли ко мне, наконец решился:
— Вы хорошо выглядите, Доналд!
С чего бы это!
Я избегал поездок в Нью-Йорк даже тогда, когда это было нужно, старался улаживать дела по телефону или письменно. Однажды, когда мое присутствие было необходимо, я попросил Хиггинса заменить меня, и он принужден был согласиться.
Не означало ли это, что я выздоровел или почти выздоровел?
Если бы только все они знали, до чего я ненавидел Изабель! Но об этом знала она одна.
Я ведь наконец понял. Так долго я искал объяснения ее взгляду.
Сколько я делал различных предположений, не подумав о самой простой разгадке.
Я вышел из-под ее контроля. Разорвал путы. Стал ей недоступен.
Этого она не простит никогда. Я был ее достоянием, как дом, как девочки, как Брентвуд и замкнутый круг нашего в нем существования.
Я ускользнул и начал смотреть на нее извне. Я смотрел на нее с ненавистью, потому что она слишком долго насиловала меня, удушала меня, не давала мне жить.
Ну да! Я сам ее выбрал. Согласен и повторяю, что это так. Но это же ничего не меняет. Она — тут рядом со мной, в соседней постели и не перестает быть для меня живым воплощением всего того, что я возненавидел.
Я не в состоянии был разделаться с целым светом и со всеми подлыми людскими установлениями. Не мог же я выплюнуть их и мои фальшивые истины прямо в лицо всем миллионам человеческих существ.
А она — под боком.
Как на какое-то мгновение, появляется Мона, которая, как могла, утверждала для меня жизнь.
Изабель все это знает. Уж там были у нее или не были те качества, которые ей все приписывали, но одно несомненно: она умела разбираться в чужих душах, а особенно в моей.
Она предавалась этому занятию безраздельно, целыми днями, чувствуя, что от меня остается уже только одна оболочка, да и та вот-вот рассыплется.
Видеть, как я превращаюсь в ничто! Что за дивное наслаждение! Какая несравненная месть.
— У Изабель столько достоинств…
Ну разумеется, чего стоит жить с таким человеком, как я! А что она вытерпела за последние месяцы!
— Он даже не давал себе труда притворяться…
По вечерам мне все труднее становилось засыпать.
Часто, проворочаваясь тщетно целый час, я шел в ванную комнату и принимал снотворное.
Она и об этом знала. Я уверен, что она удерживалась ото сна, чтобы насладиться моей бессонницей, чтобы лучше проникнуть в таинственное брожение моих мыслей.
Но меня преследовало вовсе не лицо Моны, и вот тут я не уверен, догадывалась ли Изабель. Передо мной маячила скамейка. Скамейка, покрашенная в красный цвет. Рев бури и стук сорванной с петель двери, которая билась о стену в размеренном ритме и пропускала все больше снега, подступавшего почти к самым моим ногам.
На смену приходило другое видение: Рэй с Патрицией в ванной комнате.
Я хотел бы быть на его месте. Я жаждал Патрицию. Придет день, Эшбриджи вернутся из Флориды, и я…
Рэй умер. Его дорогостоящая квартира на Сэттон Плейс, агрессивную роскошь которой он так иронично выставлял, опустошена, и в ней живет кинозвезда.
Его жена Мона скоро станет г-жой Фальк. Ее будущий муж был его другом. Это — продюсер, с которым он вел дела.
Он думал о самоубийстве, а смерть пришла к нему сама, не заставив его и пальцем шевельнуть.
Везучий!
Мой отец продолжал выпускать свой «Ситизен», продолжал писать статьи, которые читали всего каких-нибудь тридцать старцев.
Сообщила ли ему Изабель, что с Моной покончено? Порадовался ли он, как все остальные, считая, что я вернулся на праведный путь?
Я уже не выношу ее взгляда. Дохожу до того, что отворачиваюсь. Я упразднил прикосновения губами к ее щеке по утрам и вечерам. Она никак на это не реагировала. Хотя, возможно, я и ошибаюсь, но мне показалось, что в ее глазах мелькнула искорка надежды.
Разве это не служит доказательством того, как сильно я задет? Будь бы я равнодушен, я смог бы без особых страданий продолжать, сам того не замечая, обычную рутину.
Это было почти объявлением войны. Я становился ее врагом, врагом, который жил в доме бок о бок с ней, ел за одним столом, спал в одной спальне.
Май победоносно начался днями, столь же жаркими, как летом. Я уже носил хлопчатобумажный костюм и соломенную шляпу. В конторе включили кондиционированный воздух. По утрам, перед тем как отправиться на работу, я купался в бассейне, а по вечерам, по возвращении, еще раз.