– Лонгваль? – спросил Г. М. – Вы уверены? Это точно?
Заклятие не отпускало. Сэр Джордж Анструзер сидел, наклонившись вперед, с потухшей сигарой в пальцах, и лампа выхватывала из сумрака только верхнюю часть его тела. Мартин Лонгваль Равель странным жестом тер глаза; он уже не улыбался. Но больше всех под впечатлением оказался сам рассказчик. «Этот рассказ – дело всей его жизни», – подумал Терлейн.
– Да, ее и в самом деле так звали, – ответил Гай. – По крайней мере, у нее было право носить фамилию Лонгваль. Потом вы поймете почему. Вас заинтересовала моя легенда, не правда ли, джентльмены? Я множество раз повторял ее сам себе.
Он сделал глоток портвейна и продолжил – так человек, проснувшийся среди ночи от шума, снова погружается в сон.
– Чарльз нанял карету, и в ней они доехали до деревни Пасси, что на Сене. В тамошней гостинице они собирались провести неделю, затем отправиться в Англию. Все ее пожитки были с ней в сундуке. Когда Чарльз спросил жену, есть ли у нее родители, она ответила, что это не важно. Такой ответ вполне удовлетворил нашего юного идеалиста, который был невыносимо счастлив. Записи в его дневнике теряют связность. Он пишет, что теперь может спать по ночам; что спит как мертвый; спит, наслаждаясь счастливой усталостью, видит во сне свою новообретенную жену и просыпается обновленный. Погода стояла теплая, а во дворе уже зацветала сирень; она обожала его, а он боготворил ее; из окна гостиницы, стоявшей на холме, молодожены смотрели, как на реку опускаются розовые сумерки. Они были счастливы. Но вот в один миг их идиллия рассыпалась в прах. Даже в Аркадии слышат плачущих. Однажды Гортензия вошла к Чарльзу с белым лицом и рассказала ему, что случилось.
Франция объявила Англии войну. Жорж-Жак Дантон кричал, что развешает проклятых англичашек на каждом фонаре улицы Сен-Антонин. Французы снова надели фригийские колпаки. Хозяин гостиницы побежал доносить, что под его крышей пригрелся один из проклятых англичашек. Нашего дурачка хватило только на то, чтобы презрительно рассмеяться. Он возродился к жизни. Он возликовал, вспомнив, что по Ла-Маншу курсируют корабли лорда Гоу, готовые разнести в прах этих идиотов французов с той же легкостью, с какой ребенок отрывает головку у одуванчика. Англия, наконец, двинулась в бой, бьют барабаны! Ура английским гренадерам! Жена быстро и презрительно охладила его пыл. Она сказала: «Tu es fou, imbecile![7] Нам нужно бежать. В моем доме ты будешь в безопасности». Еще она сказала нечто, что поразило Чарльза. «Ты теперь мой муж и я не позволю тебе покинуть меня, что бы ни случилось. Что имею, я храню».
Его удивил тон ее голоса. Пока новости не успели широко распространиться, они наняли почтовую карету и понеслись в Париж; к ночи они уже были в городе и мчались по грязным улицам, а с неба лил дождь. Чарльз все старался расспросить Мари-Гортензию о ее «доме». Она отмалчивалась и лишь загадочно обронила: «Помни, что ты мой муж» – и с гордостью: «Не удивляйся, увидев богатый дом».
Он пишет, что у него были дурные предчувствия, но они явно возникли потом. На улице Нев-Сен-Жан их остановила толпа людей, выкрикивавших, что только проклятые аристократы и англичане могут позволить себе ездить в карете. Мари-Гортензия высунула голову из окна, в свете висевшего на карете фонаря сняла шляпку и спросила: «Вы узнаете меня, граждане?» И к ужасу жениха, остановивший карету человек отшатнулся. Французы торопливо извинились, и их поглотила тьма.
Они остановились во внутреннем дворе на Нев-Сен-Жан. Дом действительно выглядел богато, «однако, – пишет он, – в обстановке его присутствовало слишком много разнородных, никак не сочетающихся друг с другом предметов, будто их только недавно принесли и не успели как следует разместить, а на полу, еще не развешанные, лежали большие портреты». Его поразило, как пугливы были слуги. Они не разговаривали и старались производить как можно меньше шума. В доме стояла тишина, только из какой-то дальней комнаты доносился звук голосов.
– Отец здесь? – спрашивает Мари-Гортензия у напудренного мажордома с жезлом. Чарльз Бриксгем подумал, что ее родители и в самом деле аристократы, дни которых сочтены.
– Месье де Париж трапезничает, – отвечает мажордом, использовав странный аристократический оборот, – с мадам бабушкой и четырьмя месье-братьями из провинций. Пятый месье задерживается, но здесь господин Лонгваль из Тура. Мадемуазель же не забыла про день рождения мадам Марты?
– Передай отцу, что я сейчас приду, – отвечает Мари-Гортензия. И обращается к мужу: – Это моя прабабушка, она деспот, ей завтра исполняется то ли девяносто семь, то ли девяносто восемь. Хорошенький мы выбрали момент, чтобы познакомить тебя с моей семьей. Подожди, я должна предупредить их.
Она отвела его в комнату, двойные двери которой определенно вели в столовую. Оттуда доносились громкие голоса.
Несмотря на то что Чарльз испытывал некоторый трепет – он ведь не знал, что женился на представительнице знати, – он не очень волновался. Разговор в столовой стал громче и резче, кто-то стучал палкой по полу; один раз прорезался голос Мари-Гортензии: «Он английский милорд, и он богат!» Она вышла с разгоряченным лицом и пригласила его войти.
Ярко освещенная столовая отличалась богатством интерьера. Представьте себе «вдовью комнату» во всем ее былом великолепии, и вы увидите то, что вижу я. В центре комнаты стоял большой стол атласного дерева, окруженный шестью креслами. Там было и седьмое кресло, почти трон, и в нем сидела горбоносая, раскрашенная, как деревянная кукла, старуха в чепце. В одной руке у нее был бокал красного вина, в другой – костыль. Пятеро мужчин, плотных, коренастых, с вплетенными в косицы разноцветными лентами, явно были братьями; шестой – вертлявый человечек – казался дальним родственником. Когда Чарльз вошел, поднялся легкий шум. Со своего места поднялся старший из братьев, седовласый мужчина в зеленом сюртуке, с проницательными глазами и ироническим выражением лица. Он учтиво поклонился.
– Вы должны знать, гражданин англичанин, – сказал он, – что брак моей дочери застал нас врасплох. Мы должны решить теперь, отдать ли вас под суд и в тюрьму или принять в семью. Ни я, ни мои братья не можем из-за каприза моей дочери рисковать своим положением, не говоря уж о головах. Но до тех пор, пока вопрос не решен… – Он протянул Чарльзу табакерку и посмотрел на вертлявого человечка. – Мартин Лонгваль, кресло гостю. Месье де Блуа, пожалуйста, вина гостю.
Чарльз Бриксгем похолодел. Бесстрастные лица смотрели на него, в глазах холодный блеск; он видел, как безукоризненно чисты их руки – а ведь в то время люди не уделяли большого внимания таким мелочам. Один из братьев со смешком говорит:
– Ты можешь остаться без головы, малыш. Поэтому пей вино, пока есть чем. Но все равно ты мне нравишься, черт побери! Ты, наверное, сильно в нее влюбился. Не многие дерзнули бы присоединиться к нашему кругу.
Тут вступает старуха:
– Извольте с гордостью говорить о нашем предназначении, Луи, – говорит она и стучит костылем. – В прошлом сентябре исполнилось сто четыре года, как наша семья занимает эту почетную должность. Она была вручена моему тестю самим великим монархом. Я видела его, когда он был совсем старым и кормил карпов в пруду, и он говорил со мной. Да. Он передал нам ее потому, что дурак Легро стал много пить, не мог как следует держать меч и в конце концов вместо чистой работы скосил Доверелю челюсть. Черт тебя побери, Луи! А что до англичанина, почему бы и нет? Моя дочь вышла замуж за музыканта. Если он нужен Мари-Гортензии, то пусть она его забирает. Кроме того, он мне нравится. Подойди сюда, англичанин, и поцелуй меня.
Чарльз Бриксгем почувствовал слабость в коленях и жжение под ложечкой.
– Месье Лонгваль… – говорит он, обращаясь к отцу Мари-Гортензии, – месье Лонгваль…
– Лонгваль? – переспрашивает тот. – Почему вы используете устаревшую форму нашей фамилии? Уже в течение нескольких поколений ее носят только представители южной ветви семьи. Возможно ли такое, что Мари-Гортензия не открыла вам нашего настоящего имени?
И вдруг за столом поднялся такой шум, что заплясали огоньки свечей. Мужчины корчились от смеха, хлопали ладонями по столу, лилось вино. Только отец Мари-Гортензии даже не улыбнулся. Хмурясь, он постукивал пальцем по табакерке. Чарльз Бриксгем называет всплеск веселья не иначе как адским хохотом – хотя все они были, по существу, неплохими парнями. «Лица исказились, – пишет он, – у них словно стало по сотне пар глаз, и все смотрели на меня». Открылась дверь, и вошел мужчина с подносом, на котором дымилась жареная баранья нога. К собственному ужасу, Чарльз узнал его. Перед ним был щеголеватый молодой палач, которого он видел возле гильотины с розой в зубах.
Чарльз Бриксгем почувствовал, что разум оставляет его.
– Во имя Господа, – говорит он и сам не замечает, что срывается на крик. – Во имя Господа, кто вы такие?