На берег сошел высокий худой загорелый парень, голый до пояса, в сопровождении пухленькой туземки: ее лицо и пылкое, здоровое тело излучали радость.
Пастор двинулся им навстречу. Они обменялись несколькими фразами на причале чуть в стороне от толпы. Ренэ Марешаль неуклюже и настороженно подошел к Оуэну, на которого ему указали.
— Мсье? — сказал он вопросительно.
— Это я дал телеграмму на место вашей последней стоянки. Джоаким Хилман оставил вам все свое состояние…
— Благодарю вас, — ответил парень сдержанно. — Я полагаю, что не обязан наследовать ему?
— Разумеется…
— Вы возвращаетесь в Европу?
— Я остаюсь на Таити…
Вот и все. Марешаль даже не заметил Лотту в толпе. Он с женой и пастор сели в такси и уехали на полуостров.
«Арамис» подошел к берегу через несколько дней. Губернатор проводил на борт мсье Фрера, инспектора по колониям, поддерживая его под локоть.
По таитянскому обычаю друзья уезжающих дарят им на прощанье цветочные гирлянды, которые обязательно нужно повесить себе на шею.
Похудевший и загоревший мсье Фрер, который к тому же постриг себе бородку клинышком, с гирляндой на шее походил на Дон-Кихота в брыжах.
Стюард Ли слегка испугался, увидев, что на борт поднимается американец. Бармен уже потянулся за бутылкой виски, но Уилтон С. Уиггинс, которого теперь можно было принять за туземца, так он загорел, потребовал пива.
Комиссар полиции проводил в одну из кают лже-Массона, бывшего секретаря суда и весельчака, а бывшие друзья смотрели, как он уезжает. Капитану было дано указание высадить его в Панаме, от греха подальше…
Мужен и Лотта с гирляндами на шее облокотились о поручни верхней палубы, неподалеку от спасательной шлюпки, в которой молодая женщина совершила путешествие на Таити.
— Пойдем, выпьем по стаканчику, — вздохнул доктор, обращаясь к спутнику. — Такова традиция…
Капитан Магр подошел к ним и пожал руки.
— Возвращаетесь с нами, майор?
— Я оставляю майора у себя, — отрезал Бенедикт. — Вы разве не заметили, что он уже изменился? Когда вы придете на Таити в следующий раз, увидите, он станет совсем своим… Он созрел для этого… Мне — перно, виски — майору, Боб, и покрепче…
«Нет, доктор, я не…»
Хватит! Это превращалось в манию… Неужели у Оуэна войдет в привычку разговаривать самому с собой? Однако доктор ошибался. Все было не совсем так.
«Нет, доктор, я не созрел… Или не был готов к этому. Только…»
Только что? Неужели он будет говорить о Ренэ? О Ренэ, которого не знал и имя которого теперь произносил с той же интонацией, как пастор из Таиарапу?
Не созрел… Не совсем созрел… Это придет… Но придет только потому, что он сам этого захотел…
«Вы чувствуете разницу, доктор?»
Он не скажет ему об этом. Никогда не скажет. И они будут все больше и больше походить друг на друга…
— Ваше здоровье, майор!
— Ваше здоровье, доктор!
— За процветание «Колониального клуба»!
И если потребуется, они останутся его двумя последними членами.
Так же, как они остались вдвоем на опустевшей пристани, глядя, как удаляется «Арамис».
Перевод М. Е. Таймановой
Жорж Сименон о себе и своих романах
В 1989 году в Лозанне, в Швейцарии, в возрасте 86 лет скончался Жорж Сименон. После кремации его прах был рассыпан на зеленой лужайке перед его домом.
Жорж Сименон написал около пятисот книг, которые вышли на пятидесяти пяти языках мира общим тиражом более полумиллиарда экземпляров. Вот что сказал он о своем творчестве и своих героях.
Роман о человеке
Почти день в день тридцать восемь лет назад я написал свой первый роман «На Арочном мосту», но это не стало — даже в моем родном городе Льеже — литературным событием. И если я сейчас вспоминаю о нем, то только потому, что за этим романом последовали другие, и до сих пор я продолжаю, в сущности, оставаться романистом, или, верней, используя термин, который, по мне, предпочтительней, ремесленником романного цеха.
Полагаю, любому ремесленнику случается задаваться вопросами о своей профессии, корнях, эволюции, о своей полезности или достоинстве; у меня тоже есть два вопроса, на которые я пытался отвечать в разные периоды жизни, исправляя, перестраивая, а иногда полностью изменяя предшествовавшие воззрения, но никогда не приходя к убедительной и всеобъемлющей теории.
Окажутся ли мои сегодняшние ответы удачнее? Возможно, я еще внесу в них поправки, но это не повод отказываться придать им хотя бы временную форму.
Для ответа на первый из этих вопросов нужно, чтобы пятидесятилетний человек, каким я стал незаметно для себя, воскресил в памяти шестнадцатилетнего юнца, который, сидя за одноногим столиком красного дерева, более привычным к тому, чтобы на нем стоял горшок с цветком, окруженный фотографиями в металлических рамках, исписывал мелким, четким почерком страницу за страницей.
Я тогда был непоседлив, как жеребенок, и уже в течение нескольких месяцев моей любознательности, благодаря подобной чуду снисходительности главного редактора одной из газет, открылось практически безграничное поле для наблюдений. Я вел в ту пору в «Газетт де Льеж» колонку городских происшествий, «задавленных собак», совершенно, разумеется, непрестижную, но это открывало передо мной все двери и дало мне, репортеру, только-только оставившему коллеж, возможность увидеть оборотную сторону городских декораций, пробраться за кулисы и разобраться в рычагах. Только что исполнилась моя неосуществимая школьная мечта: я купил велосипед, а кроме того, газета разрешила мне пользоваться одной из мощных редакционных мотоциклеток.
И тем не менее каждый день, шел ли дождь или светило солнце, я запирался в гостиной родительского дома, которой пользовались только в самых торжественных случаях, и, сидя за шатким столиком, громоздил слова, предложения, абзацы, собиравшиеся в конце концов в главы, а те в свой черед становились романом, правда, слишком коротким; впрочем, по мнению некоторых, это относится ко всем романам, впоследствии написанным мною.
И сегодня в двадцатый, если не в пятидесятый, раз я задаю себе все тот же вопрос: «Почему?».
Почему, вместо того чтобы распахнуть дверь и куда-нибудь умчаться, вместо того чтобы смешаться с себе подобными, о которых я должен все узнавать, я замыкался в четырех стенах, наполняя ограниченное ими пространство дымом своей трубки, и исступленно записывал неумелую историю?
Чтобы не было сомнений, заявляю, что это отнюдь не моя личная проблема и я вовсе не имею в виду заинтересовать своих современников тем юношей, пытавшимся обрисовать личность аптекаря, чьей гордостью, предметом тщеславия были изобретенные им «Слабительные пилюли для голубей».
Тысячи, десятки, сотни тысяч людей до меня и непохожих на меня посвятили жизнь литературе — либо пытаясь изложить, сообщить другому то, что они почувствовали в себе, либо рассказывая разные истории. Вне всяких сомнений, это одна из самых древних профессий в мире, потому что и в наши дни у примитивных племен Экваториальной Африки и Южных морей еще можно встретить человека, который придумывает, человека, который повествует, а также человека-библиотеку, вокруг которого по вечерам собирается все племя аналогично тому, как мы усаживаемся под лампою с книгой или сходимся в затемненные залы…
Под любым небом, в любом климате, при любом режиме, тираническом ли, республиканском ли, таких людей сажали в тюрьмы, ссылали, они нередко рисковали жизнью ради удовлетворения этой непонятной потребности писать.
А сколько Бальзаков, сколько Достоевских ночами напролет в невыносимых условиях с исступлением рассказывали людям свои истории!
Для меня не секрет, что для некоторых это способ удовлетворения тщеславия, что литературу нередко считают не слишком трудной дорогой к богатству и славе. Прошу вас верить мне, если я вам скажу, что юноша, написавший «Арочный мост», был убежден: роман не способ прокормиться, а писать — это не профессия, но призвание, от которого следует ждать лишь внутреннего удовлетворения.
Те, кто думают иначе, ошибаются, и, чтобы увериться в этом, достаточно бросить взгляд на структуру любой страны. Сотня банкиров, тысяча бизнесменов, множество промышленников и торговцев бойко спешат вперед по стезе богатства и общественного уважения. Полсотни дипломатов, примерно столько же министров, сенаторов, депутатов, префектов или губернаторов, глав ведомств и высокопоставленных чиновников получают титулы, почести и ордена.
А сколько из пишущей братии получило хотя бы десятую долю этих благ? Сколько — нет, даже не в одной большой или маленькой стране, а во всем мире, — сколько писателей добиваются такого же признания, какое великое множество других людей получают самыми разными путями?