Он вообще ни на йоту не отклоняется от линии допроса, которая кажется извилистой и произвольной, а на самом деле до ужаса пряма.
Здесь сигаретами не угощают и не дают себе труда изображать сердечность. Франка не называют по фамилии, не хлопают по плечу.
Это другой мир. В коллеже Франк всегда был не в ладах с математикой, и само это слово казалось ему немного таинственным.
Так вот, здесь занимаются математикой. Это беспредельный мир, озаренный холодным светом, мир, где действуют не люди, а величины, числа, цифры, знаки, которые ежедневно меняют свои места и значения.
Слово «математика» тоже не совсем точно. Как это называют пространство, где движутся звезды? Франку все никак не удается вспомнить: бывают минуты, когда он совершенно обессилевает. Не говоря уж о том, что все эти уточнения теперь совершенно бессмысленны. Важно понимать — другого и себя.
Кромер какое-то время казался звездой первой величины. То, что Франк называет «какое-то время», равняется примерно интервалу между двумя допросами. А допросы эти ничем — ни темпом, ни длительностью — не похожи на допрос в главной квартире.
Теперь Кромер почти забыт. Он блуждает где-то высоко-высоко среди безымянных звезд, откуда его небрежным жестом вытаскивают — вернее, выуживают, — ради одного-двух вопросов и тут же отшвыривают обратно.
Бывает логика и логика. Есть логика офицера, думавшего исключительно о банкнотах и, возможно, о генерале; есть логика пожилого господина, который, если ему что-нибудь известно о том, как офицер беседовал с Франком, в душе наверняка хохотал над толстяком.
Все это подводит к одному и тому же неизбежному выводу: того, кто знает столько, сколько Франк, на свободу не выпускают.
Для офицера Франк, в общем, уже мертв.
Толстяк ударил его по лицу, и Франк не заговорил.
Мертв!
Но тут в свой черед на сцене появляется пожилой господин, принюхивается и решает:
— Не так уж он мертв!
Из мертвеца или того, кто на три четверти мертв, можно кое-что вытянуть. А ремесло пожилого господина — вытягивать из людей то, что нужно.
И банкноты, и генерал — пустяки, коль скоро за всем этим кое-что стоит.
А кое-что за этим, бесспорно, стоит: недаром же Франка держат тут, в школе.
Будь на его месте любой другой, за этим все равно кое-что было бы.
Для борьбы с пожилым господином надо спать. Тот, кажется, не спит. У него нет такой потребности. Если сон все-таки смаривает его, он, видимо, заводит себя, как будильник, и в назначенный час снова оказывается бодр, холоден и проницателен.
Это рыба, человек с рыбьей кровью. У рыб она холодная. Он, естественно, не обнюхивает себя под мышками, не высматривает в дальнем окне фигурку размером с куклу.
Он выиграет партию. Она, в сущности, сыграна. У него на руках все козыри, и к тому же он может позволить себе плутовать. Для Франка вопрос о выигрыше давно уже не стоит.
Да и кто знает» захотел бы он еще выиграть, будь это возможно?
Сам он в этом не уверен. Это маловероятно. Важно одно — держаться, держаться долго, каждое утро видеть окно, и как из него высовывается женщина, и как на веревке, натянутой над пустотой, сушатся пеленки.
Важно ежедневно выигрывать еще один день.
Вот почему было бы смешно выцарапывать на оштукатуренной стене палочки, потерявшие всякий смысл. Вопрос в том, чтобы держаться — не из принципа, не в надежде что-либо спасти, не ради чести, а потому, что в один прекрасный день, сам еще не зная почему, он решил не уступать.
Может быть, пожилой господин спит вполглаза, как и он?
В пол круглого рыбьего глаза без век, который подмечает все, пока Франк расчетливо и сладострастно, как к женщине, прижимается животом к доскам.
Франк не питает зла к тем, кто любыми средствами пытается сломить его сопротивление, — такая у них служба. Они воображают, что доконают его недосыпом. Устраиваются так, чтобы не дать ему поспать несколько часов кряду, но не догадываются — надо постараться, чтобы и впредь не догадались! — что он выучился спать, что в конечном счете они сами выучили его этому.
Окно напротив закрылось; значит, скоро поведут на допрос. Франк знает: каждый день часы допроса меняются. Еще одна маленькая хитрость противника: не будь ее, держаться было бы слишком легко. Во второй половине дня, и в особенности ночью, время допроса варьируется — и порой значительно. По утрам — гораздо меньше.
Заключенные из соседних камер вернулись с прогулки.
Они наверняка ненавидят Франка, считают его предателем. Мало того что он не слушает их стук и не отзывается на него. Он не желает включаться в цепь. Это Франк тоже понял. Сообщения передаются из класса в класс, от стены к стене даже в том случае, если они непонятны: таким образом у них появляется шанс дойти до того, для кого они бесценны.
Франк не виноват. У него просто нет времени. Охоты — тоже. Перестукивание кажется ему мальчишеством.
Эти люди живут мыслями о воле, о своей участи, о ребяческих забавах. Напрасно они на него злятся. У него такое чувство, словно он разыгрывает гораздо более важную партию и должен взять в ней верх. Будет ужасно, если придется уйти, не восторжествовав перед концом.
Он спит. Он засыпает, как только окно закрывается.
Погружается в сон как можно глубже, чтобы восстановить силы. Слышит иногда шаги в камере справа, причитания — в камере слева, где кто-то из заключенных, без сомнения старик или совсем уж мальчик, все время хнычет.
Как всегда или почти всегда, за Франком придут до раздачи пищи. У него остался еще кусок сала и огрызок колбасы. Почему, кстати, ему отдали две эти передачи?
Без них он обессилел бы гораздо больше.
Он недалек от того, чтобы признать за пожилым господином известную честность в выборе средств, этакую приверженность к fair play[1]. А может быть, его прельщают трудности? Может быть, учитывая возраст Франка, которого, безусловно, считает мальчишкой, он хочет дать ему лишний шанс, чтобы не краснеть потом за свою победу?
Сегодня Франку наносят дополнительный удар: его уводят на допрос до еды. Какой нынче день? Не важно: он ведь не считает больше дней и недель. У него теперь другие ориентиры. Он отталкивается от главной темы допроса — в той мере, в какой ее можно определить из разговора с человеком, который намеренно все запутывает.
Сегодня следующий день после Берты, четыре дня спустя после генеральной уборки в комнате с открытым окном. Этого достаточно.
Впрочем, Франк ожидал очередного подвоха. Он уловил некий ритм, похожий на чередование прилива и отлива. Один день его вызывают очень рано, другой — довольно поздно, иногда перед самой раздачей баланды, когда на лестнице уже звякают бачки.
Напрасно он на первых порах приучил себя съедать баланду до последней капли. Еда эта дрянная: теплая вода, брюква да изредка несколько фасолин. Случается, правда, что на поверхности плавают глазки жира, как в воде после мытья посуды, и тогда, если повезет, на дне можно обнаружить волоконца сероватого мяса.
Такая пища не должна была бы интересовать Франка, у которого есть колбаса и сало. Но он любит посидеть на краю койки, зажав миску между коленями, любит почувствовать, как теплая жидкость скатывается из горла в живот.
Пожилой господин, хотя он не появляется ни во дворе, ни тем более на галерее, видимо, угадал это: Франка всегда вызывают на допрос до еды.
Франк сквозь сон узнает шаги. Идут двое: штатский в ботинках и солдат в сапогах. Это за ним. Эти двое — всегда за ним. Можно подумать, он — единственный заключенный, которого здесь допрашивают. Франк не теряет ни одного глотка сна. Ждет, пока откроется дверь, но даже тогда притворяется, что храпит, выгадывая еще несколько секунд. Пусть его потрясут за плечо. Это стало игрой, но замечать этого никто не должен.
Он, можно сказать, перестал умываться — опять-таки для того, чтобы выиграть время. Каждая минута посвящается теперь сну. И то, что он теперь подразумевает под сном, неизмеримо важнее любого сна в мире. Иначе не стоило бы труда экономить каждую кроху времени.
Он не улыбается вошедшим. Они не здороваются с ним. Все совершается беззвучно, с полным безразличием.
Франк сбрасывает с себя пальто, надевает пиджак. Внизу очень жарко. В первые дни он не оставлял пальто в камере и сильно от этого страдал. Лучше уж рискнуть, что тебя прохватит на галерее или лестнице. Впрочем, идти недалеко, и прогревшееся тело не успеет остыть.
Зеркала у Франка нет, но он чувствует, что веки у него красные от недосыпа. Они горят, их покалывает. Кожа ненормально сухая и раздражена.
Он идет вслед за штатским, впереди солдата, и на ходу продолжает спать. Спит он и войдя в маленькое здание, где его заставляют долго — неужели час? — ждать на скамье в приемной, хотя в кабинете пожилого господина никого нет.
Франк продолжает восстанавливать силы. Это вопрос привычки. Вокруг шумы, голоса, через равные промежутки грохочет трамвай. До Франка доносятся детские крики — в соседней школе большая перемена.