С Морисом я могла бы легко разделаться посредством этого же мышьяка и увидеть своими глазами, как он будет умирать в мучениях. Это-то совсем просто. Даже слишком. Просто и бездарно. Смерть от отравы не отвечает ни одному из необходимых требований, которые выдвигает убийство Мориса, а именно из-за этих требований его было так интересно планировать и так приятно приводить в исполнение. Прежде всего, его смерть должна иметь совершенно естественные причины. Иначе Дигби, как наследник, в первую очередь оказывается под подозрением, а мне важно, чтобы наследство досталось Дигби без всяких заминок.
Далее, он должен был умереть не в Монксмире, чтобы никому даже в голову не могло прийти заподозрить меня. С другой стороны, мне нужно было, чтобы между его смертью и жителями поселка просматривалась определенная связь: чем больше они натерпятся неудобств, подозрений, страха, тем лучше. Мне надо свести с ними все счеты. И я хотела держать расследование под своим надзором. Так что меня не устраивало, если это убийство будет проходить по лондонскому ведомству. Интересно и на подозреваемых посмотреть, как они будут себя вести, но главное – это не упускать из виду действия полиции. Мне надо было находиться рядом и при случае дать им нужное направление. Не все получилось в точности так, как было мною задумано, но почти все происходило с моего ведома. Ирония в том, что сама я не всегда вела себя так, как было надо, зато все остальные поступали в полном согласии с моим планом. Кроме того, требовалось учесть пожелания Дигби. Ему важно было, чтобы от убийства тянулась ниточка к Л. Дж. Люкеру и «Кортес-клубу». У него были другие цели, чем у меня. Необязательно даже, чтобы Люкер попал в число подозреваемых. А просто чтобы он убедился, – что не один он смог совершить убийство и избежать ответственности. Дигби нужна была такая смерть, которую полиция признала бы естественной – потому что она и есть естественная, – а Люкер бы знал, что это убийство. Для того и были ему отправлены отсеченные кисти. А сначала я кислотой сняла почти все мясо – очень кстати оказался фотографический чулан в доме и кислотные реактивы, – хотя все равно не нравилась мне эта посылка. Глупость и напрасный риск. Но я, так и быть, уступила его капризу. По традиции смертнику полагается потакать. Исполнять те его желания, которые безвредны.
Прежде чем я перейду к описанию того, как умер Морис, надо еще разъяснить два обстоятельства, хотя и не имеющих прямого отношения к делу. Оба совершенно не важны, я останавливаюсь на них просто потому, что они косвенно связаны с убийством Мориса и благодаря им удалось бросить подозрение на Лэтема и Брайса. Я не приписываю себе заслугу смерти Дороти Сетон. Это, конечно, моя работа, но я не ставила себе целью ее убить. К чему зря стараться убивать женщину, которая сама рвется навстречу своей гибели? Ей все равно оставалось жить недолго. Выпила бы она пузырек снотворного, или свалилась бы с обрыва в море во время какой-нибудь из своих дурацких ночных прогулок, или сломала бы шею, гоняя по окрестностям в машине с любовником, или просто бы упилась до смерти – так или иначе, это был только вопрос времени. Меня это даже не особенно интересовало. Но потом, вскоре после ее отъезда с Алисой Керрисон в Ле-Туке, я вдруг наткнулась на исписанные от руки страницы. Это была великолепная проза. Мне жаль, что люди, которые говорят, что якобы Морис Сетон не умел писать, лишены возможности ее прочесть. Если затронуты его чувства, он умел находить такие слова, что от них тлела бумага. А тут все его чувства были затронуты – обида, оскорбленное мужское самолюбие, ревность, злоба, жажда отомстить. Кто лучше меня мог понять, каково ему? Должно быть, выразив это все на бумаге, он испытал большое облегчение. И конечно, не на машинке, не мог же он допустить, чтобы какая-то механика была посредником между его болью и его словами. Ему нужно было видеть, как строки образуются под рукой. Он, понятно, не собирался посылать это. Поедала я. Расклеила над паром очередное письмо к ней, он писал аккуратно раз в неделю, и добавила эти страницы. Теперь, вспоминая, я даже сама не знаю, чего, собственно, ждала. Просто, должно быть, не удержалась, забавно было. Даже если бы она не уничтожила письмо, а привезла и предъявила ему, он не мог быть на сто процентов уверен, что не сам положил его по оплошности в конверт. Я ведь хорошо его знала. Он всю жизнь боялся своего подсознания, был убежден, что рано или поздно оно его выдаст. На следующий день я получила удовольствие, наблюдая, как он переполошился – искал повсюду, мучился, посматривал на меня: не знаю ли? На вопрос, не выбрасывала ли я его бумаг, я спокойно ответила, что сожгла какие-то ненужные обрезки. Лицо у него сразу просветлело, он предпочел думать, что я отправила его письмо в печку, не прочитав. Всякая иная возможность была бы для него невыносима, вот он и верил, что дело обстояло так, как ему приятней, верил до самой смерти. Письмо это так и не было обнаружено. Я, мне кажется, знаю, куда оно делось. Но весь Монксмир уверен, что Морис Сетон написал своей жене что-то такое, из-за чего она покончила с собой. А у кого, на взгляд полиции, больше причин для мести, чем у ее любовника Оливера Лэтема?
Едва ли есть необходимость объяснять, что кошку Брайса убила я. Он бы и сам это сразу сообразил, если бы не кинулся в отчаянье резать веревку – где уж ему было заметить, что она завязана скользящим узлом. Если бы он не потерял голову, а осмотрел веревку и петлю, то убедился бы, что мне, чтобы придушить его Арабеллу, надо было только чуть-чуть приподняться в кресле. Но, как я и рассчитывала, ни хладнокровия, ни здравого смысла у него не нашлось. Что виноват Морис Сетон, он ни на минуту не усомнился. Может показаться странным, что я трачу время на разговоры об умерщвлении кошки, но дело в том, что смерть Арабеллы занимала в моем плане определенное место. Благодаря ей легкая взаимная антипатия между Морисом и Брайсом усилилась до настоящей вражды, так что у Брайса, так же как у Лэтема, появилась причина для мести. Правда, смерть человека за смерть кошки – это многовато, и я не надеялась, что полиция станет всерьез заниматься Брайсом. Но вот изуродовать мертвое тело – другой разговор. Когда медэкспертиза покажет, что Морис умер естественной смертью, сразу начнут искать, почему у него отрезаны кисти. Главное, чтобы никто не заподозрил, зачем это на самом деле было нужно. И тут очень удобно, что в Монксмире нашлось по меньшей мере два человека, раздраженных, плохо к нему относящихся, и у обоих с ним счеты. Но есть еще две причины, почему я убила Арабеллу. Во-первых, мне хотелось. Она была бесполезное существо. Жила, как Дороти Сетон, за счет мужчины, который ее холил и ласкал, считая, что красота, даже безмозглая, даже никуда не годная, имеет право на существование, просто потому что она – красота. Две секунды агонии на веревке – и конец этим глупостям. А кроме того, смерть Арабеллы послужила мне своего рода генеральной репетицией. Я хотела проверить, какая из меня актриса, испытать себя в сложных условиях. Не будем сейчас тратить время на рассказ о том, что я в себе открыла. Но я этого никогда не забуду – такое ощущение собственной силы и вседозволенности, такая упоительная смесь из страха и восторга! После того случая мне еще не раз доводилось это испытывать. Вот и сейчас, например, Брайс наглядно описал, в какое я пришла расстройство при виде снятого с веревки тела, – со всеми малоаппетитными подробностями моего состояния. И не все там было притворством.
Но вернемся к Морису. Совершенно случайно я узнала о нем одну вещь, которая оказалась решающей для моего намерения, – он страдал сильнейшей клаустрофобией. Дороти должна была, конечно, об этом знать. Ведь были же такие ночи, когда она милостиво соглашалась делить с ним спальню. И, наверно, он не раз будил ее своими кошмарами, как однажды разбудил меня, Я часто думаю, а что вообще ей было известно и делилась ли она с Лэтемом? Тут пришлось мне пойти на риск. Но хотя, даже если делилась, что из того? Нет никаких доказательств, что я это знала. Факт таков, что смерть Мориса Сетона вызвана естественными причинами, и с этим не поспоришь.
Хорошо помню ту ночь два с небольшим года назад. Весь день лило, дул шквалистый сентябрьский ветер. К вечеру, когда стемнело, непогода совсем разбушевалась. Мы работали с десяти утра. Дело шло туго. Морис бился над последним из серии коротких рассказов для одной вечерней газеты. Рассказы – не его жанр, он сам это знал. А тут еще срочно. Такую работу он вообще терпеть не мог. За весь день я оторвалась только два раза – в полвторого собрала легкий обед и в восемь приготовила сандвичи и суп. К девяти, когда мы кончили ужинать, ветер выл надрываясь, и слышно было, как на берегу грохочет прибой. Даже Морис не мог не понимать, что в такую погоду, затемно, я в своем кресле до дому не доберусь. Но отвезти меня на машине он не предложил, а то ведь пришлось бы завтра ехать за мной – хлопотно. Пусть я лучше останусь ночевать. Не поинтересовался, хочу ли я этого. Ему и в голову не пришло, что я могу не согласиться, что я предпочитаю пользоваться своей собственной зубной щеткой, своими собственными туалетными принадлежностями и даже спать на своей собственной кровати. Всякие там тонкости и деликатности – это не про меня. Он просто сказал, чтобы я достала простыни и постелила себе в комнате его жены, и сам зашел поискать, что мне надеть на ночь. Почему сам, я не знаю. Наверно, он впервые после смерти жены отважился открыть ее шкафы и выдвинуть ящики с ее бельем, а мое присутствие давало ему повод для нарушения этого запрета, ну и поддержку. Теперь я захочу – могу надеть любую из ее вещей, а могу изорвать в клочья, если мне вздумается, и мне уже почти смешно вспоминать ту ночь. Бедный Морис! Он совсем забыл, какие они хорошенькие, эти ажурные нарядные вещички из шелка и нейлона и как не подходят для моего скрюченного тела. Я видела, какое у него было выражение лица, когда его руки так трепетно их перебирали. О том, чтобы дать их мне, он и подумать не мог. Наконец, на самом дне нашлось то, что он искал: старая шерстяная ночная рубашка Алисы Керрисон. Дороти один раз, по Алисиному настоянию, ее надевала, когда болела гриппом и лежала в поту. Эту рубашку и протянул мне Морис. Была бы его судьба другой, поступи он в ту ночь иначе? Наверно, нет. Но мне приятно думать, что его руки, робко поднимавшие слой за слоем эту разноцветную дребедень, на самом деле выбирали между жизнью и смертью.