Ты читал душу Дика, как открытую книгу — он наверняка не подозревал в вашей встрече ничего, кроме сочувственного отношения к женщине, попавшей в трудное положение, ради памяти о прежних временах.
Это было почти год назад, да, прошло практически двенадцать месяцев с той ночи, и каждый день вступал в противоречие с другим, так как существует порядок вещей, который невозможно было выносить. «С моей стороны было не очень хорошо принимать здесь мистера Мартина, — сказала Миллисент в ту ночь. — Больше я этого никогда не допущу». Ты был до такой степени измученным и опустошенным, без сил распростершись в кожаном кресле, что даже сила притяжения казалась подавляющей и раздражала. Тебя не настолько интересовал этот мистер, чтобы отвечать ей. Все равно после этого случая ты довольно редко оставался здесь ночевать, иногда уходил домой, даже в два или три часа ночи. Бессознательно, так что сначала ты даже не понимал этого, у тебя изменилось отношение к этой квартире, она больше не была твоим домом, вещи больше не были твоими близкими и приветливыми, они больше тебе не принадлежали. Тогда как раньше ты отстранялся только от нее, только в ней чувствовал отчужденность и угрозу. Теперь все здесь стало чужим, каждый предмет был враждебным. Ты так и не вернул сюда маленькую бронзовую вазу, она по-прежнему стояла в твоей комнате на книжной полке.
Озабоченность ею, скорее, своей нерасторжимой связью все больше и больше занимала твои мысли. В театре посреди пьесы, за бриджем дома, за своим столом на работе ты обнаруживал, что мысли заняты Миллисент, несмотря на все усилия изгнать ее. Ненавидя, негодуя, мучаясь, ты все реже пытался ее понять; тысячу раз ты представлял ее умершей, с неистощимой изобретательностью придумывая подробности ее смерти. Она исчезала; ты читал в газете заметку о найденном трупе утонувшей женщины (в Гудзоне? Да, скорее всего), ты направлялся в морг, она лежала там под простыней с распухшим лицом; или, например, тебе звонили по телефону из полиции, чтобы сказать, что на Амстердам-авеню сбили женщину, в ее кошельке нашли твою визитную карточку с адресом, не мог бы ты приехать и опознать ее. А однажды вечером ты нашел ее в постели заболевшей и вызвал доктора, который сказал, что это сердце и что ей осталось жить всего несколько часов. В твоем присутствии она испускала последнее дыхание. Все эти картины бессчетное количество раз проплывали у тебя в голове, пока повторение не делало их бессмысленными, и ты изобретал другие сцены. Сама смерть становилась мерзкой, и ты представлял ее удалившейся, по сотне причин, в отдаленное и недоступное место — в конце концов, хотел, чтобы она умерла только для тебя; но в таких мечтах недоставало окончательности, что тебя не удовлетворяло. Миллисент всегда могла вернуться.
Чаще всего ты представлял себя влюбленным. Обычно это происходило в постели до того, как ты засыпал, особенно в те ночи, когда ты не ходил к ней. Это было во всех отношениях более волнующим и устраивающим тебя. По-настоящему ты никогда не влюблялся, но ближе всего к этому был в своих отношениях с Люси, и сейчас иногда в мечтах ты думал о ней: муж давно умер, следовала неожиданная встреча, и одного взгляда между вами было достаточно — полное взаимное слияние друг с другом, так что вокруг никого не существовало. По ее щекам текут слезы, и ты не можешь говорить от сдавливающих твое горло рыданий, хотя в этом и нет необходимости… Хотя в основном Люси редко входила в твою жизнь и твоя любовь была идеальной. Иногда это была прекрасная искушенная герцогиня, которую ты встретил в «Саль-Плейель» в Париже или в маленькой кофейне на Пиренеях; в другой раз это была невинная веселая девственница, сиявшая радостью девушка, полностью захватившая и ослепившая тебя, наконец она серьезно вздыхала и признавалась, что, несмотря на твой возраст, для нее ты навсегда останешься юным возлюбленным.
Была ли она герцогиней или девственницей, ты всегда воображал ее со светлыми волосами, серыми глазами, с чистой блестящей кожей, прелестной, как сама любовь; и конец всегда был один и тот же. Надумав, что гораздо лучше все рассказать ей, чем писать, ты идешь к Миллисент на Восемьдесят пятую улицу, и, в то время как она сидит в своем кресле и понимает, что ее постиг неизбежный конец, отчего постепенно глаза у нее заплывают слезами и черты лица искажаются, ты спокойно, но бесповоротно прощаешься с ней. Иногда ты приближаешься к ней, иногда нет; иногда ты оставляешь ей крупную сумму денег, иногда нет; но основное сохраняется.
Постепенно эти фантазии стали занимать большую часть твоей жизни. Мечта относительно Джейн редко варьировалась. Они с Виктором попадают в железнодорожную катастрофу, и, хотя он сразу погибает, она отделывается повреждениями, которые делают ее инвалидом на всю жизнь — не совсем инвалидом, но ее красота полностью пропадает, — физические детали виделись тебе смутно. Ты уходишь от Эрмы, устраиваешь дом для Джейн и ее детей и, совершенно безразличный к Миллисент, весь остаток своей жизни посвящаешь выполнению братского долга.
Эта трогательная мелодрама частенько грубо нарушалась твоим чувством юмора — несоответствие мечты и действительности слишком бросалось в глаза, — ты всегда негодовал на Джейн из-за того, что она отвергла твои великодушные планы для нее и для младших сестер, так что обычно ты усмехался себе, еще не достигнув финала грез. Тем не менее время от времени ты к ним возвращался…
Тем временем в офисе из всех твоих обязанностей осталась одна рутина, которой ты предоставлял заниматься Лаусону, день за днем сидел за столом или стоял у окна, вяло пытаясь отвлечься от этих надоевших инфантильных фантазий. Иногда в конце дня, иногда раньше, порой даже до ленча, не выдержав мучений, ты хватал шляпу и уходил домой, к Джейн или в клуб. Ты пытался предпринимать длительные пешие прогулки, но это было еще хуже, чем в офисе; ты чувствовал острее одиночество, которого боялся. Почти так же ты страшился находиться среди людей; все раздражали тебя, требуя, чтобы ты проявлял интерес к вещам, которые представлялись тебе совершенно нелепыми и неинтересными.
Особенно Джейн: никогда она еще не проявляла такой дурацкой активности. Прежде всего шли, конечно, ее дети, но ее напористость и энергия были неистощимы, и она обрушивала их на тебя. Когда ты приходил к ней днем, ты редко заставал ее одну, чаще там находилась толпа гостей, собравшихся к чаю, или что-то случалось с одним из детей, или тебе приходилось чем-то сразу заняться. Адлер должен пройти собеседование в Новой школе для социальных исследований, ты не хочешь сходить с ним? Или что ты думаешь по поводу предложения о регистрации иностранцев, не собираешься ли написать по этому поводу сенаторам или конгрессменам?
Однажды, когда тебе все это до черта надоело и ты раздраженно возразил, уже не в первый раз, она подошла к тебе, положила руки тебе на плечи и сказала:
— Уилл, дорогой, что с тобой?
— Что ты имеешь в виду? Ничего такого, насколько я знаю, — заявил ты.
— Нет, что-то происходит, — спокойно возразила она. — Тебя что-то тревожит. Думаю, если бы это было что-нибудь, то есть из моих проблем, ты бы сказал мне об этом, но что бы тебя ни огорчало, это касается и меня. Раньше мы всегда рассказывали все друг другу. Это касается Эрмы?
— Боже мой, нет! — И ты поспешно добавил: — Да ничего, все в порядке.
— Ты не хочешь говорить, — помолчав, сказала она и продолжала стоять рядом с тобой, похлопывая по плечу.
Ты не ответил, у тебя не было желания отвечать ей.
Чем говорить ей, ты скорее рассказал бы Дику, Шварцу или даже Эрме! Но только не ей!
Эрма была слишком поглощена собой, чтобы замечать тебя. Она находилась в одном из своих трудных периодов. Он еще продолжается. Сколько же он продолжается?
В последний год в этом отношении вы соответствовали друг другу. Осознав этот физиологический феномен, ты занялся арифметикой и с недоверием установил, что ей было сорок три года, на два года больше, чем тебе. Она выглядела не старше тридцати. У нее была свежая и здоровая кожа, ее язычок не стал ворочаться медленнее.
Когда она внезапно решила поехать во Флориду, в прошлом январе, ты испытал огромное облегчение, но вскоре понял, что самая главная проблема заключалась в том, чтобы убивать свободное время, и ты с нетерпением желал ее скорейшего возвращения.
Ты переехал в клуб и время от времени продолжал ночевать на Восемьдесят пятой. Иногда ты ходил туда раз в неделю, иногда каждый вечер. Ты появлялся, обязательно заранее предупредив ее по телефону, и каждый раз, когда звонил ей, испытывал ощущение нереальности, ощущение, что ты делаешь что-то слишком неправдоподобное, чтобы этому верить. Поглощенный своими мучениями, ты ни разу не смог себе объяснить, почему это делаешь. Сидя за столом, ты тянулся рукой к телефону (потому что прекратил свою беготню к табачному магазину и обратно), ты отталкивал его и вопрошал себя: почему? Иногда ты с усмешкой отмахивался от вопроса и принимал решение: ладно, не пойду, и не шел, но это оттягивало твой приход лишь на сутки. Какую твою потребность она удовлетворяла, которую ты не мог бы удовлетворить где-то еще? Как может существовать между вами хоть какая-то связь; и если этой связи нет, если она существует только в твоем воображении, неужели ты не можешь взять себя в руки и разорвать ее? Некрасивая, вульгарная, ограниченная — как ты можешь так хорошо понимать это и вместе с тем оставаться к этому слепым?