У Марии родился ребенок. Терлинк не стремился к этому сознательно. Не шевельнул он пальцем и для того, чтобы помешать ему появиться на свет, но он его не признал. На воспитание малыша отправили в деревню, что было вполне естественно. Затем, избегая встреч с мальчиком, чтобы тот не догадался, чей он сын, Терлинк отдал его учиться ремеслу в Ньивпорте.
Так что же на уме у этих женщин сейчас, почему они переглядываются и шушукаются за его спиной?
Терлинк ничего им не говорил. Но их поведение раздражало его, и ради того чтобы сломить их, он готов был выложить на стол миллион, два миллиона, добыть себе редкий орден, стать сенатором, сделать все, что угодно, в обмен на возможность бросить им: «Ну, что теперь скажете?
Они обе знали, что накануне приходил Жеф. Догадывались, о чем он просил. Может быть, Мария даже подслушивала под дверями. И они пользовались этим, чтобы вздыхать, разглядывать его с боязливым осуждением и, конечно, молиться за него.
Он редко сообщал им, куда идет. Однако на этот раз, встав из-за стола, почувствовал потребность объявить:
— Я еду в Коксейде.
Что означало для домашних: «Еду навестить мать».
Не для того чтобы бросить вызов им или своей бедной старухе матери, а для того чтобы бросить его самому себе, чтобы утвердиться в мысли, что прав он и ему не страшны их причитания.
Из гаража, устроенного за домом и выходившего в проулок, он вывел машину. Это был старый буржуазный автомобиль, высокий и комфортабельный, на котором еще сохранились надраенные до блеска медные украшения.
Терлинк, конечно, мог бы, как ван Хамме и многие другие, купить себе новую машину, побыстроходней. Он мог позволить себе самый красивый автомобиль в Верне и даже во всей Фландрии.
Но эту он приобрел тогда, когда другие еще ни разу не садились за руль. Она со своими фонарями от фиакра выглядела благородней, чем их серийные авто. И велика ли важность, что ему каждый раз приходится по четверть часа крутить заводную ручку?
Ехать было всего ничего, едва ли пятнадцать километров. На краю деревни, откуда уже были видны дюны и зеленая морская вода, выстроились в линию одноэтажные домики с оградой перед каждым. Ограды были выкрашены в голубой, белый, зеленый цвет. У матери его она была бледно-зеленая.
Он знал, что сквозь каждую занавеску на него смотрят соседи. Знал, что они говорят:
— Это бургомистр Верне.
А соседи знали, что старый Йорис, его отец, до последнего дня ловил креветок с берега, погоняя лошадь, тащившую сеть во время отлива.
Кому в квартале низеньких домиков было не известно, что он предлагал матери поселиться в Верне или любом другом месте по ее выбору и платить ей пенсию?
Но она была упряма. Вечно ему приходилось иметь дело с упрямицами!
Сейчас ее не было дома — Терлинк понял это с первого же взгляда: занавеси задернуты, калитка на засове.
Стоя подле машины, он подождал, пока на него обратят внимание; действительно, вскоре одна из дверей открылась, и бледная девушка с глазами альбиноски, державшая на руках грудного ребенка, объявила:
— Госпожа Иорис у Крамсов. Я схожу позову.
Чуть наклонясь из-за малыша, она быстро зашагала по кирпичной дорожке, разделявшей надвое грязь тротуара. Потом постучала в крашеную коричневую дверь. Небо было низкое, еще ниже, чем в Верне. С моря шквалами налетал свежий ветер. Перед домами сушились сети на креветку.
Появилась совсем дряхлая старушка в звонко постукивающих сабо и белом чепце.
— Это ты! — сказала она, вытаскивая ключ из внутреннего кармана юбки.
И отнюдь не обрадованно добавила:
— Чего тебе еще?
Она открыла калитку, отперла дверь. Лицо у нее было морщинистое, глаза мутные. В домике было душно, слишком душно, как в коробке, и стоял запах, какого Терлинк нигде больше не встречал.
— Входи.
Машинально она поставила кофейник на огонь, достала из буфета чашки.
— Я была у Крамсов. Их сын сильно расхворался.
— Что с ним?
— Доктор не знает.
Терлинк, побуждаемый все той же потребностью, отозвался:
— Значит, не хочет сказать.
Мать метнула на него недобрый взгляд:
— Не может же он сказать, чего не знает.
— Послушай, мать, это который из сыновей? Высокий, худой, тот, что все лето ходил с палкой?
— Да, Фернанд.
— Он же в последнем градусе чахотки. До Рождества не дотянет.
— Послушать тебя, так это тебе удовольствие доставляет.
— Это не доставляет мне удовольствия, я просто констатирую факт. Его лучше бы поместить в больницу, пока он сестер и братьев не перезаразил.
— В больницу! В больницу! А если бы тебя самого туда? Ты бы и мать в больницу сплавил, верно? Или жену.
— Но мать…
— Пей кофе, пока горячий… Ты как все богатей. Как только бедняки заболевают, вы от них избавляетесь.
Старуха ненавидела богачей. Может быть, ненавидела и сына с тех пор, как у него завелись деньги. Она поторопилась сварить ему кофе, но всего лишь как гостю. Ступила ему лучшее кресло — свое собственное, плетеное, с красной подушкой, подвешенной к спинке, а сама осталась на ногах и расхаживала по дому.
Держались они, словно два чужих человека.
— Как Тереса?
— Хорошо.
— А Эмилия? Вот уж ее-то лучше бы отправить в больницу. Так нет: больница — это хорошо для бедняков…
В старухе явно таился давний запас неутоленной злобы, поднимавшейся на поверхность при каждом появлении сына. Один вид машины, окруженной детьми, уже бесил ее.
— Ты зачем явился? Сегодня же не твой день.
Терлинк всегда навещал мать в определенный день — в среду, дважды в месяц, поскольку это совпадало с заседаниями административного совета в Де-Панне, отстоящем от Коксейде меньше чем на четыре километра.
— Просто захотелось тебя повидать, — отозвался Терлинк.
— Надеюсь, ты не голоден? Может, захватишь малость креветок для жены?
Наверняка ты выбросишь их в первую же канаву, но…
Мать Терлинка была высохшая, сгорбленная. В своей старушечьей одежде она походила на съежившийся манекен. Она подкидывала в плиту уголь, шуровала в ней кочергой, протирала крышку, недостаточно чистую на ее взгляд.
В глубине комнаты стояла высокая, покрытая пурпурной периной кровать — на ней-то и родился Иорис Терлинк. Букет искусственного флердоранжа на камине был свадебным букетом его матери, и до сих пор еще под портретной фотографией его отца уцелели увядшие цветы, которые рассыпались бы от малейшего прикосновения к ним.
— Ты по-прежнему доволен жизнью?
— По-прежнему, мать.
— По-прежнему с богатеями?
— Я не богатей.
— Для меня ты богатей, а я их не люблю. Они не нужны мне, а я им.
Когда мы с твоим отцом купили этот дом… В те поры он даже тысячи франков не стоил… О чем я говорила?.. К тому времени мы уже десять лет прожили в браке. Твой отец ловил креветок, а я с двумя корзинами ходила по домам и торговала… Ах да! Купив дом, мы были счастливы: теперь мы были уверены, что не умрем в богадельне. Ты еще учился в школе, и никто не догадывался, что ты станешь богатеем и бургомистром Верне.
Мать не прощала ему, что он стал богатеем, как она выражалась. Однако видя, что чашка его опустела, она подливала туда кофе, накладывала сахар.
— Ты в самом деле заехал случайно? Тебе нечего мне сказать?
Он и в ней обнаруживал ту же самую женскую недоверчивость, что в Тересе и Марии, — враждебную, коварную и часто довольно проницательную.
— Мне просто хотелось тебя повидать…
Она смеялась, хотела выглядеть гостеприимной:
— Хочешь, я схожу за пирожками для тебя? Правда, они у нас не такие вкусные, как в Верне…
Небо на улице казалось столь же низким, как окна, медная отделка автомобиля мягко поблескивала, дети вокруг машины благоразумно ждали.
Старуха, семеня по комнате, твердила:
— Никто не разубедит меня, что коли уж ты приехал сегодня, значит, что-то тебя беспокоит.
Когда туман начал превращаться в снежную пыль, Терлинк, как и каждый вечер в этот час, толкнул дверь «Старой каланчи». Обычно там за большим столом должно было бы находиться в это время по меньшей мере шесть человек: четверо за картами, двое — наблюдающих за игрой. Кроме них — шахматисты в углу, Кес, содержатель заведения, стоящий спиной к огню, да, пожалуй, один-два клиента, читающих газету.
Сегодня за столом сидели всего двое игроков, без особого интереса маневрировавших шашками и костями для жаке[4]. На месте шахматистов расположился розовощекий седенький старичок, в прошлом мастер по деревянной обуви, которого звали г-ном Кломпеном. Он меланхолично смотрел на дверь, но партнер его упорно не появлялся.
Йорис Терлинк воздержался от каких-либо замечаний, постарался не глядеть слишком пристально на незанятые места. Как всегда, снял шубу, шапку, стряхнул иней с усов, вытащил и раскурил сигару, а Кес тем временем положил перед ним войлочную подстилку и поставил на нее кружку темного пива.