На втором этаже Франсуа столкнулся с г-жой Буссак: она убирала лестницу и не соизволила ответить на его приветствие. Он торопливо шагал в толпе, стараясь поскорее уйти со своей улицы и нырнуть в бистро. Едва войдя, не раздумывая, бросил:
— Виноградной! — И повернулся к зеркалу. Небритый. Часы показывают половину двенадцатого, но, может, они стоят?
Водка так обожгла горло, что на глаза навернулись слезы; официант даже подал ему стакан воды. Франсуа уже был готов дать себе слово бросить пить. Но только не сегодня. К тому же он был уверен, что вторая стопка, когда в желудке уже что-то есть, принесет облегчение, и выпил ее осторожно, маленькими глотками.
Выходит, Рауль несчастлив? Да, очень похоже. Но тогда он несчастлив как-то по-другому, а вот как — Франсуа не понимал.
— Часы у вас правильно идут?
— Отстают минут на семь-восемь.
Может, операция уже кончилась? Жермена мертва, и сейчас его ищут, чтобы сообщить эту весть? Сегодня он испытывал к жене ничуть не больше нежности, чем вчера.
К тому же вчера, уходя из больницы, он спокойно думал о ее смерти как о событии вполне вероятном и даже желательном, которое не усложнит, а пожалуй, разрешит многие проблемы.
Их свадебная фотография, разумеется, тоже есть в альбоме. Любопытно, что этот снимок, по сравнению с остальными самый недавний, выглядит каким-то безличным, как портреты умерших. От этой мысли Франсуа стало жутко. Он до дрожи боялся смерти. Этот страх он познал, когда бы еще совсем ребенком и, внезапно проснувшись, кричал: «Папа, я умер!» Интересно, почему он звал папу, а не маму? Нет, он вовсе не желает смерти Жермене. Она тоже боится умереть.
— Телефон у вас есть?
— Дать вам жетон?
Собираясь звонить, надо думать о чем-нибудь другом, иначе можно накликать несчастье. Например, вспомнить старую лавку в захолустном конце бульвара Распайль, между бульваром Монпарнас и площадью Данфер-Рошро. Там он встретился с Жерменой. Да это скорее была лавка старьевщика, чем антикварный магазин. В хорошую погоду отец Жермены всегда посиживал на улице у двери.
На его стороне бульвара всю вторую половину дня было солнце, и в лавке струилось облако золотистых пылинок.
А действительно ли он любил Жермену? Франсуа не мог ответить.
— Алло! Справочная?
Франсуа злился на себя, что не выпил еще стопку.
У него тряслись руки. В душной телефонной кабинке ему стало совсем плохо.
— Говорит Франсуа Лекуэн, муж госпожи Лекуэн из пятнадцатой палаты. Сегодня утром ее оперировали.
Я не смог прийти в больницу. Мне хотелось бы знать…
— Секунд очку…
Секунда затянулась надолго. Франсуа прислушивался к голосам на том конце провода.
— Алло!
— Подождите, пожалуйста. Я соединяюсь со старшей сестрой отделения… Алло! Госпожу Лекуэн доставили в палату.
— Она жива?
— Пока что не вышла из наркоза. Старшая сестра просит передать, что положение выяснится не раньше чем через три-четыре часа. Позвоните нам или приходите.
Значит, Жермена еще жива и лежит на своей койке по соседству с толстухой м-ль Трюдель, которая для нее сейчас куда важнее, чем муж. Ладно, надо купить продуктов и приготовить обед. Боб вот-вот придет, если уже не дома.
— Папа, можно накрывать на стол?
— Можно, сынок.
Они составляют забавную пару, когда хозяйничают вдвоем. С тех пор как в доме не стало матери, мальчик по собственному почину стал помогать Франсуа, хотя никто от него этого не требовал. Повадки, жесты отца и сына настолько одинаковы, что люди просто поражаются — и не только те, кто их знает, вроде местных торговцев; даже прохожие на улицах оборачиваются на них.
Стол перед едой всегда застилается скатертью. Рауль, несомненно, сказал бы, что это у них от семейки Найль, найлевская фанаберия. «В точности как наша мамочка.
Она предпочла бы умереть с голоду, чем расстаться со своим столовым серебром». А это доказывает, что Рауль не всегда прав. Вовсе не из фанаберии Франсуа заставляет себя каждый день готовить настоящий обед — мясо, овощи, картошку, а иногда какое-нибудь жаркое, присматривая за которым читает книгу. Нет, поступает он так не ради сохранения приличий и, пожалуй, не из чувства долга. Если честно, Франсуа делает это ради Боба. Он не может позволить, чтобы его сын ел на краешке кухонного стола да еще, не дай Бог, с промасленной бумаги.
Ежедневно он застилает постели, переворачивает матрацы. И не забывает традиционное: «Поди вымой руки, мой мальчик». А по вечерам штопает носки сына, готовит ему на завтра чистую рубашку.
Их крохотная кухонька выходит во двор. В ней сумрачно, стены покрашены какой-то чудовищной зеленой краской, сквозь которую проступают бурые пятна; летом в ней стараются не зажигать свет — обходятся одноконфорочной газовой плиткой.
То ли из сдержанности, то ли не желая волновать отца, мальчик никогда не заводил разговоров о матери.
Правда, иной раз Франсуа задавал себе вопрос: а не равнодушие ли тому причиной? Когда Боб был маленьким, самым главным человеком для него был отец, и чаще всего он говорил: «Я скажу папе!» Интересно, теперь так же? Да как узнаешь… С некоторых пор Боб стал не такой разговорчивый, вернее, не такой откровенный; казалось, он взвешивает каждое слово.
— Папа, а твой брат еще придет?
— Не знаю. Боб. Если он в Париж надолго, то, думаю, еще навестит нас.
Развивать эту тему Боб не стал. Интересно, что он думает о Рауле? Но ночью он не подслушивал под дверью, это точно. Франсуа неоднократно проверял, и всякий раз Боб спал в своей постели.
— Папа, скажи… Ты ведь умней и образованней, чем отец Жюстена?
— Полагаю, да.
— Я в этом уверен. И умнее, чем дядя Марсель?
— Не знаю. А почему это тебя интересует?
— Да так.
— Что ты хотел спросить?
— Ничего.
Мальчик продолжал есть, но было видно, что он о чем-то напряженно размышляет.
— Дядя Марсель богатый?
— Очень.
— А новый дядя, который приехал вчера?
— Не думаю.
— Значит, он бедный?
— Тоже не думаю.
— Как мы?
— Понимаешь, Боб, мы бедные только временно, пока я не найду место.
— Я знаю.
— У тебя ведь есть все, что тебе нужно?
— Да.
— А кто тебе сказал, что мы бедные?
— Никто.
— Торговцы? Или, может, привратница?
— Она со мной никогда не разговаривает.
— Тогда кто же?
— Уже давно. Мама.
— Хорошо утром поиграл?
— Нам все время мешали. Во дворе были девчонки.
— А почему бы вам не поиграть вместе с девочками?
— Да не люблю я их. Все мальчишки не любят девчонок.
Уже несколько дней как начались каникулы, и времяпрепровождение Боба стало проблемой.
— Боб, я хотел бы, чтобы сегодня вечером ты посидел дома. Мне нужно сходить в больницу.
— Но ведь сегодня не приемный день.
— Маму утром оперировали.
— Опять? А зачем тебе в больницу?
— Узнать, как она.
— А почему мне нужно ждать тебя дома?
Не мог же Франсуа ему ответить: «Потому что твоя мама, может быть, умерла». Он был почти уверен в этом с того момента, как глянул, прежде чем сесть за стол, на часы над лавкой Пашона и обнаружил, что они остановились на без десяти час. За все эти годы такое случилось впервые. Франсуа прямо-таки слышал издевательский голос Рауля: «Точь-в-точь мамочка! Приметы! И обязательно сулящие несчастье!»
А ведь правда. Они выросли в мире, полном дурных примет, но почему-то до вчерашнего вечера, когда Рауль о них заговорил, это ничуть не удивляло Франсуа. «А помнишь пресловутое двадцать первое нашей мамочки?»
Корни этой приметы уходили глубоко — к их бабке, а то и прабабке. Двадцать первое число было роковым для семейства Найль. В этот день непременно происходили катастрофы, и к нему надо было готовиться загодя.
Бывало, кто-нибудь из детей спрашивал: «Почему мама сегодня такая раздражительная?» — и отец бросал выразительный взгляд на календарь. А еще были вороны, черные кошки, просто кошки, летучие мыши, западный ветер, гром, ревматизм в локте и прочие предзнаменования дурных вестей. Франсуа это никогда не поражало: он считал, что так обстоит всюду. В его представлении любая семья в большей или меньшей степени была похожа на их семью. Так что же хорошего могло произойти у них — каким чудом, каким капризом судьбы?
— Ешь, мой мальчик!
Франсуа было не по себе, оттого что сын внимательно смотрит на него, словно для мальчика настала пора открывать в отце нечто новое. Да еще эти слова «мой мальчик» — Рауль всю ночь повторял их своим противным голосом, и теперь они казались какими-то испачканными.
Невероятно, но это так: еще вчера Франсуа был счастливым человеком. Правда, тогда он этого не знал, но теперь-то понимает, вспоминая, например, вчерашний обед: тишина квартиры, в которую как бы волнами вплывают шум и голоса с улицы; потом он мыл посуду, а Боб ставил тарелки в буфет, где всегда попахивает мокрой тряпкой. Накануне Франсуа уже выпил, таясь, смущаясь, — и немного, всего две-три стопки, но они оказали действие, вызвали сдвиг, степень которого он научился регулировать с высочайшей точностью.