Ему пришлось задействовать ночное зрение — иначе он без конца спотыкался бы о кочки и ухабы.
— Здесь живу, — объявил Гасым, поворачивая в подворотню, за которой открылся дворик: точь-в-точь как тот, откуда стрелял Однорукий. Даже застекленная терраска и лестница были точно такие же. — Никто нас тут не видит. А кто видит, никто не скажет. Потому что ты — гость Кара-Гасым.
Он снял завернутого в бурку Масу, хлопнул коня по крупу — тот, мотнув башкой, ушел куда-то в темноту.
— Домой пошел.
— Разве конь не твой?
— Зачем мой? Надо — беру.
Держа раненого на руках, Гасым стал подниматься на террасу. Ступеньки жалобно скрипели под его тяжелой поступью.
Дверь была незаперта. Хозяин просто толкнул ее плечом.
— Тут чай пью, — сказал он, кивнув на разбросанные по полу подушки.
Вошли в следующую дверь.
— Тут кушаю, когда гости.
Но разглядеть что-либо в кромешной тьме даже с «ёрумэ» было трудно. А Гасым вел дальше. По тесному коридору, куда выходили еще какие-то двери.
— Тут кушаю, когда один… Тут думаю… Тут сплю… Тут ничего не делаю — так просто комната… А тут ты жить будешь.
Опять толкнув створку плечом, он вошел в темное помещение, но Фандорина внутрь не пустил.
— Очень прошу, не входи такой грязный. Ты на шайтан похож. Одежда снимай, во дворе бочка для мусор — туда кидай.
Эраст Петрович разделся. Смокинг, брюки, рубашка — всё задубело от подсохшей грязи. Запаха Фандорин уже не чувствовал, привык.
Даже нижнее белье было черным.
Когда он вернулся со двора, избавившись от испорченной одежды, в комнате горела керосиновая лампа. Маса лежал на кошме, под стенным ковром, сплошь увешанным разнообразным оружием.
— Э, голый совсем, — удивился Гасым фандоринскому виду.
Теперь, вблизи и при свете, наконец можно было как следует рассмотреть бакинского Портоса.
Наверное, ему было лет тридцать или немногим больше, но крупные мужчины всегда кажутся старше своего возраста. Лицо мясистое, большеносое и толстогубое, очень смуглое. Усы и брови не просто черные, а будто смазанные дегтем. Когда Гасым снял папаху, чтобы вытереть пот с бритой головы, она тоже оказалась черной от густо лезущей щетины. Черным был и весь наряд гочи, даже костяные верхушки газырей зачернены.
Гасым тоже разглядывал лицо Эраста Петровича, но недолго.
— Черный весь, одни глаза видно. Завтра тебя смотреть буду. На? тряпка, нефть вытирай. На? халат. Старый, не жалко. Я пошел. За доктор пошел.
— Что за врач? Хороший?
— Не бойся, не русский. Настоящий тэбиб. Люди не режет. И язык болтать не будет.
Убедившись, что Маса дышит и что пульс, хоть слаб, но не прерывист, Эраст Петрович занялся гигиеной. Не менее получаса он оттирал кожу ветошью. Чисто не стало, но, по крайней мере, вернулся в европеоидную расу.
Хуже было с волосами. Импозантные седины — снежные, с голубоватым отливом — превратились в слипшуюся паклю. Неясно было, удастся ли волосы вообще когда-нибудь отмыть. Усы торчали, будто нафиксатуаренные. Увы, лучшего результата в данных условиях достичь было невозможно.
Халат, полученный от хозяина дома, можно было назвать «старым» только из вежливости. Весь драный, с торчащей из дырок ватой, он подошел бы разве что Плюшкину. Хорошо, что в комнате не имелось зеркала.
«Это ладно. Но что делать дальше? Не зря ли я послушался Гасыма? Однако он прав: Однорукий не успокоится, пока не доведет дело до конца. Пусть считает, что мы оба мертвы».
Раздумьям положил конец стук в дверь. Послышались два голоса: один — густой, знакомый, другой — старческий, жидкий. Говорили по-тюркски.
Вошел сутулый человечек в белой чалме, с длинной, заплетенной в косицу бороденкой. Был он в халате ненамного лучшем, чем фандоринский: засаленном, латаном. У Эраста Петровича сжалось сердце, когда старик почесал себе щеку грязной рукой с обкусанными ногтями. Ни за что на свете нельзя было подпускать этого шарлатана к раненому!
Старикашка скользнул равнодушным взглядом по Фандорину и не поздоровался, а только шмыгнул носом. Но когда увидел бледного человека, неподвижно лежащего на спине, выцветшие глазки вспыхнули, а ладони азартно потерли одна другую. И Эраст Петрович понял: это настоящий лекарь. Тот, кто так любит свое ремесло, не может быть шарлатаном.
Очень ловко и быстро тэбиб обнажил раненого до пояса. Несколько раз коснулся пальцами ран — легко, словно играл фортепианный этюд. Что-то сказал — Фандорин понял только слово «маузер». Гасым почтительно ответил, потом перевел:
— Муаллим говорит: хорошо, что «маузер». Пуля маленький, насквозь пробивает.
— Но он даже не посмотрел, прошла ли она навылет!
— Муаллим не надо смотреть. Это русский доктор смотрит.
Лекарь достал какую-то скляночку, открыл. Неприятно и резко запахло. Облизнул сомнительной чистоты палец, сунул в склянку, помазал раны.
Тем временем Гасым, с интересом наблюдавший за этими манипуляциями, делился с Эрастом Петровичем своими соображениями по поводу достоинств и недостатков разных марок огнестрельного оружия.
— Армяне мелкие, быстрые, всюду поспеть хотят. Потому «маузер» любят. Пиф-пиф-пиф! Как сорока, да? Туда клюнул, сюда клюнул, а убить не убил. Я «кольт» люблю. — Он достал и показал длинноствольный револьвер 45-го калибра. — Патрон как слива. Бах! Кто стоял — лег, больше стоять не будет.
— Спроси, как тэбиб собирается его лечить? — перебил Фандорин. — И главное: надежда есть?
Продолжая обрабатывать раны, тэбиб певуче что-то сказал. Вид у него был довольный, даже блаженный. «Значит, всё не так плохо», — подумал Эраст Петрович.
— Муаллим говорит: наверно помрет, но это как Аллах решит. Может, и не помрет. Много спать надо. Если всё время спать — может, живой будет. Если не спать, если, как это, один бок, другой бок…
— Ворочаться.
— Да. Кричать будет. Это плохо. Помрет.
Лекарь достал из сумки какой-то жгут. Чиркнул спичкой, поджег. Желто-бурый кончик затлел, задымился.
— Вот это под нос надо. Тогда все время спит, — перевел Гасым.
Фандорин нагнулся, понюхал. Что-то на основе опиума.
— Не опасно?
— Он говорит: дурак всё опасно, даже вода пить, если мера не знает.
Тут тэбиб встал, приподнял Масе одно веко, другое. Зачем-то плюнул раненому в середину лба, растер пальцем.
— З-зачем это?
— Колдует немножко.
На этом лечение закончилось. Старичок снова посмотрел на Эраста Петровича. С хихиканьем сказал что-то Гасыму, тот тоже засмеялся — вежливо, прикрыв усищи ладонью.
— Муаллим спрашивает: почему Агбаш грязный такой. Говорит: надо баня ходить. Правильно говорит. Утром баня пойдем.
— Что такое «Агбаш»?
— Белый Голова. Хорошо назвал. Я тебя тоже так звать буду.
* * *Остаток ночи Фандорин провел у изголовья раненого. Время от времени задремывал, но сразу вскидывался — следил, чтобы не погас снотворный жгут. Листок вощеной бумаги, на котором курился дурманный фитилек, лежал у Масы прямо на груди, ниже подбородка, но отчасти дым, вероятно, проникал и в легкие Эраста Петровича, потому что всё время снились сны — короткие, но неестественно яркие.
То, впрочем, не были опиумные видения (что это такое, Фандорин хорошо знал — в свое время познакомился, чуть не заплатив за это жизнью). Ничего фантазийного, только картинки из прошлого. Некоторые из дальних закоулков памяти, о чем много лет не думалось, не вспоминалось.
…Юный, восемнадцатилетний Маса, сопя, вцепился в запястье. Выкручивает руку, ей больно. В руке зажат револьвер. Маса повторяет: «Икэмасэн! Икэмасэн!», что значит «Нельзя! Нельзя!». Себя Фандорин не видит, но чувствует, как что-то рвется в груди, глаза слепнут от слез. Минута отчаяния, попытка застрелиться. Семьдесят восьмой год. Иокогама.
…Масе тридцать. Теперь разбито сердце у него. Он плачет. Маса расстался с женщиной, которую полюбил — в первый и последний раз. Эраст Петрович слышит свой взволнованный голос, с сильным заиканием: «Идиот! З-зачем? Она тебя тоже любит! Ж-женись!» Маса всхлипывает, размазывает слезы по круглым щекам. По японским понятиям мужчине из-за разбитого сердца плакать не стыдно. «Верность не делится надвое», — отвечает Маса и плачет еще горше.
…Масе пятьдесят. Он сидит перед зеркалом, сбривает с макушки волосы острым кинжалом. Лицо торжественное, глаза полуприкрыты. «Буддийский м-монах из тебя все равно не получится», — насмешливо говорит Эраст Петрович. Он грызет яблоко, во рту свежий, кислый вкус антоновки. Точным, изящным движением Маса стряхивает с клинка пену. «Из человека получается то, что человек хочет получить».