— Держись! — рявкнул Гречанинов. Тараном на скорости за шестьдесят «форд» врезался в тугую древесину пополам со сталью, и не дай мне Бог когда-нибудь еще услышать подобный хряск, вколотивший свинцовые пробки в уши. На себе мы протащили ворота несколько метров, и мотор чавкнул и заглох. Тишина, окружившая нас, напоминала глубинное погружение. Сквозь заднее, почему-то не разбитое стекло, точно в хорошую оптику, я видел бегущих к нам людей, разевающих рты в беззвучном крике. Впереди, роняя пену, мчались доберманы.
У нас еще была, наверное, минута попрощаться, и я сказал Кате:
— Катенька, тебя там не зацепило?
Гречанинов, бормоча сквозь зубы какие-то особенные ругательства, мне непонятные, раз за разом выжимал стартер, и вдруг машина, кашлянув, мечтательно загудела…
Мы неслись по черной лесной просеке с одной уцелевшей фарой, и через какое-то время, мелькнувшее, как поцелуй, перебрались с грунтовки на асфальт. «Форд» изредка обиженно кряхтел, но держал скорость мощно и ровно.
— Надежная машина, — сказал Гречанинов, — японские все-таки пожиже, не для наших дорог.
Я помог Кате поудобнее устроиться на заднем сиденье. Слишком долго она молчала, это меня беспокоило.
— Катя, что у тебя болит?
— Ничего.
— Испугалась?
Не ответила. Глаза чудно мерцают, как у кошки. Кокон-путешественница. Гречанинов благодушно пробурчал:
— Завтра отправлю вас из Москвы. В безопасное место. Слышишь, Катюша?
— Слышу, — отозвалась приветливым голосом умирающей.
— Может, тебе чего-нибудь хочется? — спросил я наугад.
— Можно я немного посплю?
ГЛАВА 4
Попали туда, куда Макар телят не гонял, — в Липецкую область, в пансионат с названием «Жемчужина». Пансионат — двухэтажное продолговатое здание со всякими пристройками — располагался в первобытном лесу, вдали от населенных мест, и принадлежал какому-то шахтерскому ведомству. У нас было две путевки (забота Гречанинова), как на мужа и жену, и администратор, который нас принимал и оформлял документы, не обратил никакого внимания на то, что фамилии у нас разные и в паспортах нет штампа о регистрации брака. То ли был предупрежден, то ли теперь настали такие времена, когда подобные пустяки мало кого озадачивают.
Комната нам досталась светлая, большая, на втором этаже, с верандой, на которой стоял плетеный столик и два плетеных креслица. Еще в номере была ванная, туалет и огромный, встроенный в стену платяной шкаф, в котором можно было при желании жить.
Настроение у меня было жуткое.
Перед тем как сюда прилететь, я похоронил отца. Оставил почти невменяемую мать на попечение Елены, пообещавшей пожить с ней, сколько потребуется. За два дня похоронной суеты бывшая моя жена проявила себя терпеливым ангелом, и сколько бы мне еще ни выпало куковать на белом свете, я останусь ее должником. Если она была в чем-то передо мной виновата (что сомнительно), то за эти дни, готовно, безропотно взвалив на себя псе хлопоты, расплатилась полностью и открылась с такой стороны, с какой человек открывается лишь в роковых обстоятельствах. Ни одного слова не сказала невпопад и не сделала ни единого движения, которое могло кому-либо причинить беспокойство. Чисто женский талант сочувствия выказался в ней вдруг с поразительной силой, и даже плакала она как-то по-особенному, застенчиво и смиренно. Со своей стороны я как был негодяем, так им и остался и даже на скудных поминках, где было человек пять-шесть дальней родни да трое отцовых фабричных друзей, умудрился устроить безобразную сцену. Черт дернул явиться откуда-то на похороны моего сынулю Геночку. С самого начала он вел себя нагло. Приехал уже в легком подпитии, беспрестанно курил вблизи покойника, сплевывал себе под ноги, кривясь в какой-то идиотской ухмылке. Мне было тяжелее смотреть на него, чем на мертвого отца. На кладбище он не поехал, остался дома, изрекши такую фразу: «Чего я там не видал?»
Отец любил его. Гена был его единственным внуком и, как водится у детей, нещадно эксплуатировал эту любовь. Все свои семнадцать лет беспрерывно канючил, выклянчивал то одно, то другое. Но в последний год, когда у него отпала нужда в дедовых подарках, ни разу даже не позвонил, хотя бы осведомиться о здоровье. Я вообще удивился, увидев его на похоронах, Спросил: «Живой?» Гена бодро ответил: «Твоими молитвами, папочка!» — и скорчил такую гнусную рожу, что я решил дольше с ним временно не разговаривать. Однако по его косым прицельным взглядам догадался, что у него есть ко мне какое-то дело и приехал он скорее всего из-за этого.
Когда вернулись с кладбища, Геночка, пьяный, одетый, дрых на материной кровати. Накушался, пока мы отсутствовали. Одну руку свесил к полу, морда опухшая, синяя, как у старика.
— Отняли у нас сына, — сказал я Елене, — И у тебя, и у меня. Теперь не вернешь.
Разговор был на кухне, где никого, кроме нас, не было. Елена стругала копченую колбасу на деревянной доске прозрачными ломтиками, как она одна умела. Глаза воспаленные от лука и слез.
— Сына нельзя отнять. Ты сам от него отказался, Саша. Он хороший мальчик. Но давай сегодня лучше не будем об этом.
Она была права. Ни сегодня, ни завтра не стоило об этом говорить. Тем более с ней. Как все матери, она была слепая. Пьяное, дурное существо, привыкшее к легким деньгам, не умеющее честным трудом заработать ни копейки, одномерное, как торговый ларек, по-прежнему казалось ей легкокудрым отроком со смеющимся любопытным сердцем. Действительно, отцы теряют сыновей, но не матери. Силой блаженного воображения женщина до самой могилы сохраняет перед глазами младенческий светлый облик своего дитятки. Вот одна из вечных загадок бытия. Если бы прямо у нее на глазах Геночка кого-нибудь зарезал, она бы искренне уверяла, что этого не может быть никогда. Когда пишут, что женщины слабые создания и следует их беречь, то выражают поверхностное, неглубокое впечатление, явившееся откуда-то из глубины веков. В том воображаемом мире, полном иллюзий и упоительной лжи, куда поместил их Господь, женщинам живется намного легче и проще, чем нам, да простится мне это кощунство, потому что сам я тоже часто горюю, думая об их стрекозином незадачливом бытовании, лишь отдаленно напоминающем разумную человеческую жизнь. Все мне кажется, что стоит одной из них невзначай прозреть и увидеть мир таким, каким видим его мы, у нее от испуга и разочарования мгновенно остановится сердце.
Часа за два Геночка продрыхся и выполз за стол похмеляться. Присоседился ко мне на свободный стул. Набулькал водки в фужер, пододвинул к себе тарелку с холодцом, выпил залпом, как пьют все пьянчужки, и очумело брякнул:
— По какому случаю пикничок, а, батяня?!
Тут что-то во мне сорвалось, и чтобы не задохнуться, я наотмашь врезал ладонью по его отекшей глумливой физиономии. Сразу об этом пожалел, а увидев, как вспыхнули лица матери и Елены, как они обе враз ко мне потянулись через стол, вообще почувствовал себя преступником. Хоть сквозь землю провались. Одному Геночке все было нипочем. Привычный к побоям (рыночник!), он хладнокровно утер с губ размазанный холодец и укоризненно заметил:
— Это ты, батяня, напрасно. Это не аргумент.
Я увел его на кухню, извинился и спросил:
— Скажи только одно. Как получилось, что ты вырос бесчувственным гадом?
Геночка глядел на меня потусторонним взором, и я не вполне его узнавал. Может быть, это был даже не мой сын, а кто-то другой, подмененный.
— Прежде чем драться, — заметил он рассудительно, — лучше бы спросил, как мне из-за тебя досталось, дорогой папочка. Меня чуть в землю по шляпку не забили. Я надеялся, хоть деньжат подкинешь, а ты вон как!
— Тебе что же, дедушку совсем не жалко?
— Почему не жалко? Хороший был старик. Сколько ни попросишь, всегда отстегивал.
С ужасом я увидел, как в сыновнем глазу блеснула жиденькая натуральная слезинка…
Два дня Катю где-то прятал Гречанинов, а потом передал мне с рук на руки вместе с путевками в пансионат. До Липецка мы долетели на допотопном Ли-2, в который загрузились (точнее, Григорий Донатович нас загрузил) на грунтовом аэродроме неподалеку от Жуковского. При расставании он сказал:
— Живите смирно, никуда не высовывайтесь. Когда можно будет вернуться, дам знать. Никакой самодеятельности. Пожалуйста, будь предельно осторожен. Быстро они тебя вряд ли разыщут, но искать обязательно будут.
— Кто — они?
— Это неважно. Не думай об этом. Искать, конечно, будут, но недолго. Найдутся у них заботы поважнее… Денег хватит?
Я кивнул. Я взял с собой две тысячи баксов и около «лимона» в рублях.
В пансионате, когда вошли в комнату, Катя сразу отправилась на веранду и уселась в плетеное креслице. День был солнечный, чистый. Верхушки статных елей покачивались так близко, что казалось, можно достать рукой. Я присел напротив, закурил и сразу почувствовал, что долгий бег кончился и можно немного передохнуть. Я спросил Катю, как она себя чувствует. Она не ответила, потому что думала о чем-то о своем. За минувшие сутки я уже привык к тому, что она редко отвечает на вопросы, а если отвечает, то большей частью невпопад. Она разглядывала скачущую по веткам синичку, на лице у нее застыла удивленная улыбка. Пока я хоронил отца, Гречанинов показал Катю очень опытному психиатру, который уверил, что Катя не сошла с ума, рассудок у нее в порядке, но для того чтобы прийти в себя, ей необходим продолжительный душевный покой. Он предложил поместить ее в какую-то частную поднадзорную ему клинику, но я отказался. Мне страшно было еще раз выпустить ее из рук, да я и не верил, что душевный покой обретается в больнице. Физическое ее состояние, по диагнозу другого специалиста, было нормальным, или почти нормальным. Ее много раз насиловали, били, пытали, но молодой организм оказал достойное сопротивление — и не сдался. Несчастную, исстрадавшуюся, с полуразрушенной психикой, я любил ее еще больше, чем прежде. Мое чувство к ней приобрело мистический оттенок. Дожив до сорока лет, я и не догадывался, что женщину можно полюбить так, что достаточно увидеть ее, чтобы заплакать. Мои собственные кости почти зажили, хотя и ныли, но я бы согласился переломать их заново, лишь бы увидеть ее прежний яркий, блестящий взгляд, полный надежды. Более всего я опасался, что душа ее потухла навеки.