Ознакомительная версия.
В пять утра он позвонил в ту квартиру. Долго не открывали, потом открыли — молодой заспанный парень. Хахаль соседки Светланы. Следователь из милиции говорил, что его фамилия была Бортников, но Сажину на это и сейчас, и тогда было плевать. У них не было фамилий. Не было лиц. У них всех было только одно лицо — то самое, знакомое каждой своей ненавистной чертой лицо человека, который прошел много лет назад мимо него. Лицо, которое так мучительно он пытался вспомнить и описать допрашивавшим его милиционерам. Лицо, что запечатлела фотография, которую мать выпросила у следователя, хранила у себя и часто вынимала, в припадке ярости и отчаяния бросала на пол, топтала ногами, обливала слезами и тыкала, тыкала под нос ему, Сажину, тогда еще просто Жене Комарову, одиннадцатилетнему сыну своему, крича, чтобы он не отворачивался, а смотрел, видел, запоминал, ненавидел…
У этого Бортникова было точно такое же лицо. Сажин его сразу узнал. «Это ваша „Волга“ во дворе стоит? — спросил он его. — Кажется, у вас бензин сливают. Я проснулся, в окно выглянул, увидел». Бортников выругался сквозь зубы, заметался в прихожей, судорожно одеваясь. Он был чем-то сильно взволнован. Сажин предложил ему помощь — спустимся вместе, одному ходить не надо, темно все-таки, и потом, это пацанье, сами знаете, какие они, с ножами…
Он поднялся на пролет выше, на площадку к мусоропроводу. Бортников, накинув дубленку, кинулся было к лифту… «Гляньте, — тихо окликнул Сажин, — там, кажется, во двор милиция въехала, сейчас их накроют…»
Расчет был точен, Бортников кинулся к окну посмотреть и…
Удар топориком снова пришелся в голову. Все дело было в его, Сажина, высоком росте. Лезвие врубилось в череп. Ощущение снова было какое-то странное. Его хотелось испытывать вновь и вновь. Крови только вот было чересчур много. И на площадке у мусоропровода, и в той квартире на пятом, дверь которой уже была заложена, превратившись в стену.
Кровь была и на Сажине. Он как раз смывал ее в ванной, когда в его квартире заполошно затрезвонил звонок — соседка Надежда Иосифовна, напуганная до полусмерти, призывала Сажина на помощь.
Этого он и добивался — прийти на помощь. Спасти. Дом был этому свидетель. Только дом, эти старые стены могли подтвердить, что матери, будь она жива, не в чем было бы теперь упрекнуть своего старшего, единственного оставшегося в живых сына. Кроме…
Следователь спросил его: признает ли он себя виновным в убийстве гражданки Зотовой Клавдии Захаровны? Сажин ответил: нет. Так настаивал адвокат, убеждая, что и по третьему эпизоду у них против него вообще ничего нет, кроме каких-то виртуальных домыслов. Но… У тех двоих не было собственных лиц и имен. А у этой старухи-соседки…
Там, в ЖЭКе, все тоже произошло случайно. Он услышал, как Зотова сказала, что ЗНАЛА ЕГО МАТЬ. Сажина как громом ударило. Ему и в голову не приходило, что обо всем, что произошло с его семьей, может помнить и знать кто-то еще. Это было так давно… Никого из прежних соседей после ремонта в доме не осталось, не должно было остаться, ведь прошло столько лет…
И вот оказалось, что Зотова помнила — эта бедная, болтливая, суетливая старуха…
Сажин не забыл тот вечер, когда к нему приходил майор из розыска и спрашивал, спрашивал… Сажин не испугался его вопросов, нет. Просто ему вдруг стало ясно и понятно: конец всему этому, жизни в доме его детства может наступить очень быстро…
Зотова, сама того не подозревая, была смертельно опасна для него, опасна, как ядовитая змея, способная ужалить просто так, без причины…
Следователь спросил: признает ли он свою вину в ее смерти? Адвокат настаивал, чтобы он все отрицал. Но все дело было в том, что Сажин убил ее, эту старуху, в подъезде. Он это сделал, и это было совсем нетрудно. Зотова даже не сопротивлялась — что она могла противопоставить его силе? Он сделал это и… И не надо было лгать самому себе — он сделал это из страха. В этот раз он никого не спасал — только себя. А ведь он давал себе клятву, что это было только однажды и никогда не повторится. Так что никто уже не посмеет бросить ему в лицо, как некогда мать, — что же ты наделал? Как же ты мог? Трус…
Было без четверти четыре утра. В камере было тихо. Соседи (и тут опять соседи! — подумал Сажин) спали. Он поднялся. Он ни о чем не думал, все уже было совершенно неважно. Он давно уже смотрел на эти лампочки под потолком — эти негаснущие тусклые звезды под бетонным тюремным небом. Они были высоко, но до одной — над дверью в камеру Сажин все же дотянулся — снова рост выручил.
Лампочка была наглухо забрана прочной металлической сеткой. Но Сажин смял эту сетку в кулаке, сорвал, как срывают папиросную бумагу с елочной игрушки. Лампочка хрустнула в его ладони. Сажин выбрал самый крупный, самый острый осколок.
Было без десяти четыре, когда он вскрыл себе этим осколком вены. Никто из сокамерников не проснулся. Наверное, к счастью.
Сажин лег на нары, на серое, пропахшее чужим потом, табаком и тюрьмой одеяло. Он не ощущал никакой боли. Он старался лежать прямо, ровно, чтобы охрана, время от времени заглядывавшая в «глазок», ничего не заподозрила.
Он надеялся, что все это будет похоже на сон. Он читал об этом где-то, хотя и не верил.
Но на сон это не было похоже. Это было что-то совсем другое.
* * *
Вадим Кравченко позвонил сам. Катя была на работе — снова в родном кабинете пресс-центра в главке в Никитском переулке. Телефонный звонок был явно междугородний — длинный, требовательный, настырный.
«Драгоценный В.А.» выбросил белый флаг.
— Здравствуй, Катя, это я.
— Привет, — Катя говорила с мужем с ледяным олимпийским спокойствием, но.., видел бы «драгоценный» сейчас ее лицо!
— Как дела?
— Ничего.
— Как успехи в труде на благо отечества?
— Нормально.
— Как у нас дома обстановочка?
— Там все хорошо, Вадим.
— А ты давно там была?
— Только вчера вернулась, — ответила Катя. — И сразу везде вытерла пыль.
Кравченко помолчал.
— Я рад, — буркнул он.
— Я тоже рада, — сказала Катя.
— Чему?
— Что я снова дома. Что все прошло.
— Больше ничего не хочешь сказать?
— О чем?
— Ну, спросить — отчего не звонил все эти дни, узнать причину?
— А ты сам причины не знаешь, солнце мое. Просто это характер.
— Какой характер?
— Твой. Дурацкий. Мужской.
— А еще что скажешь?
— Еще? Ты скоро вернешься? — Катя этого совсем не желала, но в голосе ее зазвучали любопытно-умоляющие нотки. Муж все-таки. Любимый муж.
— Уже, — сказал Кравченко.
— Что уже?
— Вот-вот регистрацию на самолет объявят. Если ПВО родное ракетку не пульнет, то прилунимся завтра в пять утра в Москве, в Шереметьеве-1.
— А где ты сейчас? — Катя даже растерялась от неожиданности. — Вадик, в каком ты городе?!
— Встречай рейс Хабаровск — Москва.
— А как же… Чугунов, ваша поездка?
— Знаешь что, Катя? — сказал Кравченко. — Если все же приедешь меня встречать, возьми такси. Не тащи с собой Серегу. Пусть себе сладко спит. У меня такое настроение, жена, что.., третий абсолютно лишний. Даже дражайший дружок детства. Ну, а это.., я давно спросить хотел.., на работе-то у тебя как? Я серьезно. Обошлось, нет?
— Вроде да, — сказала Катя. — Обошлось.
Такси до Шереметьева кусалось. «Драгоценный» явно пытался жить не по средствам. Катя тут же перезвонила Мещерскому.
— Прилетает? — тот даже не удивился. — А я так и знал, что прилетит, не выдержит. Значит, говоришь, он мне в аэропорту не рад будет? Ну, змей… Ладно, запомним. А я-то за него тут распинался перед тобой. Мирил вас.
— Помирил, — усмехнулась Катя. — Сережечка, ты уж будь добр, ты меня туда отвези. Я его встречу. Вправлю ему мозги. А потом и ты подойдешь как ни в чем не бывало. Вроде бы ты там в Шереметьеве случайно, группу провожаешь. И отвезешь нас домой. Хорошо?
— Ничего себе! — воскликнул обиженный Мещерский.
— Ну, Сережечка, ну ради меня, пожалуйста, — лисой запела Катя. — Такси меня просто разорит. Да и вообще, я таксистов до смерти боюсь.
— Ничего ты не боишься, — сказал Мещерский. — Уж кто бы говорил. Ладно, во сколько мне за тобой заехать?
— Рано, — ответила Катя. — Бог знает во сколько. Только смотри не перепутай адрес.
— Ну, уж точно теперь не на Ленинградский проспект, — Мещерский с облегчением вздохнул. — С ним теперь покончено навсегда. Но он ошибся. Было без малого четыре утра и они с Катей ехали по пустынному, заснеженному, залитому огнями Ленинградскому проспекту. В аэропорт не было другой дороги…
И дом стоял на прежнем месте, точно кирпичная скала, намертво вросшая в городской асфальт.
В этот предрассветный час все его окна были темны. Дом спал, закрыв усталые глаза. И вот он уже остался далеко позади. Словно растаял в белой мгле, расцвеченной огнями фонарей.
Ознакомительная версия.