— Вона что! — подал голос Балин. — Так ты судейская! А я-то гадаю: чего они сошлись, воркуют?
— Что, есть претензии? — устало спросила Мария Алексеевна. — Давай, слушаю…
— Да брось ты с ним! — это вмешался Носов. — У него ко всем претензии.
— Значит, есть и основания… Но мне себя винить не в чем: я никого против совести не засудила.
— Это его не интересует. У него и наколка такая есть: СЛОН. Это по-лагерному значит: «Смерть лягавым от ножа».
— Ну, она не всех касается, — проговорил Балин. — Некоторых только…
— А, ну да…
Киреева замерла: словно прислушивалась в наступившей тишине к душам обоих.
— Пойду я, — она поднялась. — Спасибо тебе, Миша. Передохнуть надо.
— Оставляешь меня, тетя Маша? — усмехнулся бывший следователь. — Эх, ладно…
— Что мне тут делать? Ваши дела… Господь вас спаси! Ты покорись, Миша. И вы, — она поглядела на Балина, — тоже покоритесь. И без того много греха нынче по земле бродит.
— Устали уж покоряться-то! — буркнул Балин. — Сколько можно? Меня вон четырнадцать лет так ломали, что ни косточки, ни нерва живого нет. Что же я — один все это на себе тащить должен?
— Мелкая ты душа… Зло с собой носишь… — она сверкнула глазами на Балина, перекрестилась и пошла к выходу.
— Подожди, тетка! — жалобно крикнул он ей вслед. — Подожди, поговорим… поговорим давай! Я рази сам-то по себе злой? Меня ломали, калечили… озлили до того, что сам в беспредел впал! Погоди-и!..
Носов хотел тоже двинуться за ними, однако Балин рявкнул ему: «Отстань! Сиди тут, собака!»
Первое опьянение всегда бодрило, мир становился ярким, цветным, объемным — и не так уже было страшно за свою жизнь. Ну, подумаешь! Все равно когда-то надо.
Он вышел на улицу, огляделся.
Ходили люди, и он радостно здоровался, раскланивался со всеми. Вот взгляд его замедлился, проводил мальчишку с тяжелым портфелем: сын Феликса, давнего приятеля, физика-лирика. Феликсу, когда он защитился, дали квартиру в этих домах. Конечно, он женился уже к тому времени, и был ребенок. Разница между положением его и Носова стала огромной, Феликс мог бы вообще не замечать существования такого социального ничтожества, как бывший муж однокурсницы — но он так не сделал; когда выдавался момент, разговаривал с Михаилом Егоровичем просто и свободно — даже лучше, чем раньше; за это Носов навсегда остался ему благодарен. Жаловался, что дичает, пустеет духовно, что надо искать новую жизненную философию. В конце концов и выбрал-то замшелую чепуху: «Я мужчина. Мужчина должен быть охотником, добытчиком и повелителем». Охоты, поездки с друзьями, пьянки при кострах. И погиб жертвою новых исканий: ехал поддатый с рыбалки домой, в кузове грузовика, машину занесло на повороте, Феликса выбросило из кузова на дорогу. На похоронах его — это было лет пять тому назад — Носов встретил всю их компанию: Родьку, Витька, свою бывшую жену Лильку, Галочку Деревянко. На поминки не пошел, постеснялся, только попросил Родьку вынести ему хотя бы полбутылки, — тот вынес, сунул в руку и ушел, пряча глаза. Ну и хрен с тобой.
Витька приходилось видать: прямой, с бледным лицом, он катил в черном лимузине с казенным шофером. И милиционеры оберегали его в здании, где он исполнял должность. И дочку его — его и Галки Деревянко — крепенькую хитроглазую девочку — приходилось встречать с матерью на улицах. Галочка останавливалась с ним, но разговора не получалось, она улыбалась, конфузилась, не знала, как себя с ним вести. Очень постарела, и не похоже, чтобы ребенок был ей особенно в радость: столько, видать, с ней настрадалась. И молодость прошла, и жизнь пролетает, и боль все время… И одной тоже плохо. Эх, Галка, Галка! Как пили, плясали, пели песни. Какой веселый пьяница Славка Мухлынин ходил в носовских друзьях! И тоже исчез с лица земли: так и не долетел до Афгана, куда так рвался, душманы сожгли самолет, когда шел на посадку…
Борька Фудзияма. На его долю выпали прямо крестные муки, прежде чем он успокоился. От той, старой компании он все-таки как-то отбился, сколотил бригаду шабашников и начал колесить с ней по области, строить дома, разные коровники, свинарники. В разгар очередной компании их схватили, обвинили в завышении объемов, приписках, еще каких-то махинациях — и осудили всю бригаду.
Борька из солидарности решил разделить общую участь: он не обмолвился о том, что служил когда-то в милиции и попал в общий лагерь. Когда там со временем узнали о фактах его прежней биографии, собранием заправил постановлено было подвергнуть его коллективному изнасилованию. Во время этой процедуры Вайсбурд поседел — стал белым как лунь. На другой день во время работы он дерзко напал на конвоира, зачуханного таджика, отнял у него автомат с десятью патронами и начал охоту за теми, кто принимал участие в глумлении. Ему удалось застрелить троих, до того, как он сам лег и прижался к земле, сраженный пулей из пистолета командира конвойной роты. Такие вот слухи о гибели Фудзиямы донеслись до бывшего следователя Носова.
…Цикада заранее знает, когда
Подует осенний ветер.
Но когда придет к человеку смерть,
Не знает никто на свете.
И вот твое время подходит к концу… Да нет, все нормально. Не убил. Не украл. Прелюбодействовал, лицемерил, лгал, служил ложным кумирам. Тоже было. Ну, прости — кто ты есть там, за порогом. Ведь не вернешься обратно, в то время. Да если и вернешься, вряд ли станешь поступать по-иному. Прости! А не захочешь — ну что же, наверно, в этом тоже будет своя правда. Ведь не могу же я простить Балина за то, что он когда-то сделал. Ты велишь — а я не могу. И по-прежнему считаю себя правым во всем, — даже в том, что отпустил его тогда. Кто же мог знать, что он убьет ее! Вот, добрался и до этого подвала. Какая уж тут справедливость! Злой, злой мужик — попробуй докажи ему, что по своей только воле он стал таким! Да он и слушать не будет — нужны ему эти доказательства! Чего это он поперся за Машей? Тоже тоскует душа…
Смыться, что ли, пока его нет? Уйти к бродягам, ночевать с ними в подвалах, собирать бутылки… Тоже ведь жизнь. Чем он так уж отличается теперь от них? Тем, что работает, имеет угол — стол, койку, тумбочку? Да это чепуха. Но есть все-таки предел, положенный для человека, дальше он шагнуть не может. Нет, туда нельзя. Человек должен знать свое последнее место, и знать, по крайней мере, кто его будет хоронить.
Хоронить… Носов вспомнил, как пышно, с трубами и торжественной панихидой, хоронили доцентшу Клюеву, скончавшуюся в своей квартире в состоянии полного умственного ничтожества: перед смертью она написала разгромную рецензию на оперетту «Сильва», в которой узрела апологию реакционного австро-венгерского офицерства, а также задушила любимого кобелька Тошку, вообразив и его, видно, идеологическим врагом. Долго потом через бывших сослуживцев доносились до Михаила Егоровича слухи о том, что друзья и ученики покойной запрудили разные органы требованиями привлечь к строжайшей ответственности его, следователя Носова, за то, что он в свое время принял якобы сторону потенциальных диссидентов и диверсантов и тем самым способствовал ускорению кончины ревнительницы.
Там продолжала кипеть все та же абсурдная жизнь, но она уже не касалась его: душа отдыхала.
Характер — нордический, отважный, твердый. С друзьями и коллегами по работе открыт, общителен, дружелюбен. Кандидатура жены утверждена рейхсфюрером.
Я папа Мюллер.
Носов вспомнил о получке: сколько у него осталось? Пересчитал: э, чепуха… Еще вычли за вытрезвитель в прошлом месяце. Но на неделю тихого, одинокого пьянства — должно, безусловно, хватить. А дальше… дальше как раз подоспела бы новая бражка. Михаил Егорович потянул слюну. Хорошо бы! Если останется живой после возвращения Балина, он так и сделает. Если же нет… Он быстро, бегом спустился в подвал, нашел листок тетрадной бумаги. И, очистив стол от арбузных корок, написал: «В смерти никого не винить. Деньги истратьте на похороны». Завернул получку в бумагу, сунул под матрац, зная: там все равно будут смотреть. Не оставлять же деньги этому ханыге! Больно ему будет жирно.
На лестнице послышались шаги.