Я проскользнул в задний ряд и сел рядом с Анджело лицом к главному алтарю. Он погладил меня по колену и кивнул.
— У тебя хорошо получается, — сказал он. — Правда, я в этом мало разбираюсь.
— Здесь нет ничего трудного, — шепотом ответил я. — Любой, у кого нормально сгибаются шея и колени, справится не хуже меня.
— Я отправлю тебя на лето в Италию, — сообщил Анджело, глядя на большой деревянный крест, свисающий с потолка посреди церкви. — Как только у тебя закончатся занятия.
Я отвернулся от алтаря и взглянул ему в лицо.
— Почему? — спросил я, немного повысив голос. — Я не могу бросить тебя, когда…
Я не стал договаривать фразу, но Анджело сам завершил ее. Он говорил спокойно, но совершенно непререкаемо.
— Война закончится до наступления лета. Так или иначе. Но в любом случае ты поедешь в Италию.
— Я знаю, что от меня немного толка, — сказал я.
— Тебе предстоит побольше узнать о нашем образе жизни, — ответил он. — А тогда, возможно, толк будет. И даже серьезный.
Я откинулся на спинку скамейки и глубоко вздохнул. До меня дошло, что имел в виду Анджело. Меня посылали в Италию для дальнейшего углубления гангстерских познаний и мировоззрения. Даже тогда я понимал, что после того, как сяду в этот самолет, моя жизнь окончательно повернется в этом направлении и любые сомнения и аргументы против такого ее развития придется отбросить. Я слишком глубоко погружусь в эту жизнь, слишком сильно укоренюсь в этих нравах, чтобы можно было попытаться искать что–то другое. Мне предстояло сделать один, заключительный, шаг и заработать диплом о высшем криминальном образовании.
— Кто там будет меня учить? — спросил я, глядя на старуху, которая стояла на коленях перед статуей святого Антония и молилась, дергая головой.
— Ты будешь жить в одной семье на маленьком острове возле неаполитанского берега, — сказал Анджело. — Я вел с ними дела еще до Второй мировой войны. Они примут тебя как родного. А тебе нужно будет только прислушиваться к тому, что они будут говорить.
— Почему ты не хочешь поехать со мной?
— Потому что отпуска вредны для бизнеса. Но ты бу–дешь не один. Я пошлю с тобой Нико. Он будет приглядывать, чтобы ты не сбежал с первой же девчонкой, которая тебе подмигнет.
— А кто будет приглядывать за ним?
— Он уже достаточно взрослый и сможет сам о себе позаботиться, — ответил Анджело, чуть заметно пожав плечами.
Пока мы разговаривали, к нам подкрались теплые косые солнечные лучи, осветившие нас выше пояса и оставившие ноги в глубокой тени, такой же темной, как та, что царила в дальней части церкви, где ярко мерцали колеблющиеся огоньки свечей. Я смотрел на одетых в черное женщин, которые каждый день приходили сюда, чтобы шепотом молиться за умерших; нетрудно было заметить, что одежды полностью соответствовали их настроению. В главном алтаре молодой священник начал готовиться к последней дневной службе.
Анджело толкнул меня в бок и кивнул.
— Давай–ка выберемся отсюда, пока не пошли собирать деньги. Я за всю жизнь не подал им ни цента. Сейчас я уже не в том возрасте, чтобы менять привычки.
— Я давно хочу кое–что тебе сказать, только не могу сообразить, как это лучше сделать, — сказал я, стараясь не смотреть ему прямо в лицо. — Я уже, наверно, сотню раз проговаривал все это про себя, но, когда оказывался рядом с тобой, слова сразу куда–то исчезали.
— Может быть, тебе стоит сказать это Пудджу? В нем есть что–то такое, отчего людям легко с ним разговаривать. Со мной большинство народу предпочитает молчать. Наверно, потому, что всегда держусь именно так, а не иначе.
— Мне очень не хочется когда–нибудь сделать что–то такое, что разочаровало бы тебя, — сказал я, медленно, с трудом выдавливая из себя слова. — Я хочу, чтобы ты гордился мною и никогда не пожалел о том, что взял меня к себе в дом.
Анджело смотрел на меня непривычно теплыми темными глазами, но ничего не говорил, солнечный свет подчеркивал глубокие резкие морщины на его лице, руки неподвижно лежали на коленях. Я знал, что он очень не любил подобных излияний чувств, но для меня было чрезвычайно важно наконец–то высказаться. Вообще–то, мне хотелось сказать ему намного больше, но я не знал, сблизит ли эта моя попытка нас или же, напротив, заставит его осторожно отступить. Он был не из тех людей, которые выставляют напоказ свои эмоции, и к тому же отлично понимал, что подобная отстраненность лишь укрепляет окружавшую его таинственность. Больше того, он питал врожденное недоверие к тем, кто с готовностью раскрывался перед другими и демонстрировал окружающим свои потаенные мысли. «Если ты знаешь, что я думаю, значит, ты знаешь, как я думаю, а это вполне может дать врагу зацепку, без которой он до меня не доберется, — сказал он как–то раз Пудджу в случайно подслушанном мною разговоре. — Кроме того, в сердце у человека должно быть тайное место, и о том, что там делается, никто не должен знать, даже самые близкие. Никто не должен заглядывать туда даже краешком Глаза».
Пуддж на такие речи всегда отвечал раскатами хохота: сам–то он обычно предпочитал рассказывать о том, что чувствовал и во что верил, даже прежде, чем его успевали спросить об этом. И если благодаря этому с Пудджем было гораздо легче общаться, то молчаливость Анджело создавала вокруг него мистический ореол. Я ощущал, что даже просто позволяя мне находиться рядом с ним, он тем самым вручал мне ключ от очень темного, но чрезвычайно специфического мира.
— Мне трудно кого–нибудь полюбить, — сказал он после продолжительного молчания. — И разочаровываюсь я тоже не так уж легко. Это помогло мне выжить даже в те дни, когда мне было все равно, буду я жив или умру. Такой я есть, и это уже не переменится. Но я знаю, что ты не станешь делать ничего такого, что разочаровало бы меня. Ты пока что не делал ничего такого, и не думаю, что когда–нибудь захочешь.
— Я даже не представляю себе, что произойдет, — с еще большим трудом выговорил я, чувствуя, как по щекам бегут невольные слезы, — если тебя и Пудджа не будет рядом. Я чувствую, что мое место — с вами. И я знаю, что пойду на что угодно, лишь бы не потерять его. Не потерять вас.
Анджело наклонился и впервые за всю мою жизнь поцеловал меня в щеку и в лоб.
— Давай–ка все же уберемся отсюда, — сказал он, — а то нас действительно запишут в друзья святош.
Я вытер слезы рукавом рубашки.
— А это было бы не так уж плохо. Пуддж говорит, что воротничок пастора — это самая лучшая маскировка. И еще он говорит, что, если все правильно спланировать, здесь можно делать деньги только так.
— Не прикидывайся глупеньким. — Мы поднялись, пробрались вдоль скамейки и, повернувшись спинами к алтарю, вышли из храма. — Церковные боссы ни за что на свете не подпустили бы отца Пудджа и близко к воротам своих владений. Они сожрали бы его еще на подходе. У этой команды мы могли бы много чему научиться.
Паблито Мунестро сидел в центральной кабинке переполненного ресторана. В одной руке он держал большой стакан рома с содовой, другую положил на бедро высокой брюнетки в черной макси–юбке и туфлях на высоких каблуках. Слева от Паблито втиснулся его старший брат Карлос, ерзавший от нетерпения в ожидании начала встречи.
— Непохоже, чтобы здесь подавали пиццу и тефтели с пюре, — сказал Карлос, окинув взглядом облицованные дубовыми панелями стены и кожу отличной выделки, которой были обтянуты кабины. На стенах красовались хрустальные бра, изготовленные в самом начале XX века, а центральное место на каждом богато убранном столе зани–мали свечи в подсвечниках из венецианского стекла. Люди в других кабинках были, все как один, хорошо одеты и демонстрировали хорошие манеры, присущие истинным богачам; старые деньги отлично соединялись с новыми миллионами, ежедневно делавшимися на Уолл–стрит.
— Это нейтральное заведение, — ответил Паблито, глядя на брюнетку. Потом он наклонился, галантно поцеловал ее в шею и лишь после этого добавил: — Здесь мы можем спокойно разговаривать, не опасаясь, что кто–нибудь захочет подгадить втихаря.