Те, кто не хочет учить, конечно, представляют известную проблему. Но только для самих себя. В конце концов, они имеют возможность уехать туда, где не надо знать латышского языка, — в Россию, в Германию, в Америку, в Израиль — пожалуйста, поезжайте, если вас там ждут.
— А как ваша партия относится к возвращению на родину таких уроженцев Латвии, корни которых находятся там? Ведь многие из тех, кто родился в Латвии и чьи предки тоже там родились, сейчас живут в России, на Украине, в других странах.
— О, в этом вопросе у партии нет разногласий с исполнительной властью. У нас сейчас много репатриантов, некоторые даже находятся членами правительства. И вы знаете, у них тоже бывают проблемы с языком, один мой новый друг родился в Перте, в Австралии, и его латышский звучит очень по-деревенски. Но он старается, ходит на курсы...
— Я скорее имела в виду тех, кто сейчас живет в бывших республиках СССР.
— Тут тоже нет проблем. Конечно, если человек не занимался антигосударственной деятельностью, не сотрудничал активно с оккупантами.
— Не состоял в комсомоле?
— Зачем так передергивать? Комсомольцами не были только единицы. Даже в коммунистическую партию вступали не только предатели интересов нации и откровенные мещанские приспособленцы, были просто слепые люди. Пропаганда действовала и у вас, и у нас. Одним словом, если человек был честен, он может в любой стране прийти в посольство Латвии, подать заявление и документы, подтверждающие проживание их предков в Латвийской республике, и это все. Можно получить латвийский паспорт.
— И не обязательно ехать для этого в Латвию?
— Латвийский гражданин может вообще постоянно жить за границей, но он не может иметь другого гражданства. Либо ты русский, украинец, белорус, либо ты латыш.
— Михаил Семенович Гринберг, мой знакомый московский предприниматель, как раз хотел сменить российское гражданство на латвийское. И очень сожалел, что у него ничего не вышло. Сам он родился в Риге, отец с матерью — тоже. Его прадед был ковенским купцом второй гильдии и перебрался в Митаву в конце прошлого века, держал там крупную пивоварню. Предки по матери — из Витебской губернии, но из той ее части, что отошла в восемнадцатом году к независимой Латвии. У деда Михаила Семеновича в тридцатые годы была небольшая обувная фабрика в Риге, так что с приходом, как у вас говорят, оккупантов он несколько пострадал. Так что ваши родители могли ходить в обуви Гринберга, они ведь родились в Латвии?
— Да, у меня и отец и мать настоящие латыши.
— Они сейчас с вами живут?
Видно было, как Петрове весь напрягся.
— Это провокация, я не буду отвечать на такой вопрос.
— Ну, извините, пожалуйста, я никак не предполагала, что подобный вопрос может вас задеть. А о фамилии можно вас спросить — нашим зрителям, скорее всего, будет непонятно, почему у латыша русская фамилия.
— Петров — русская фамилия, Петрове — не русская.
— Извините, нам потом придется компоновать интервью, так что, если позволите, я спрошу еще раз. — Алена выдержала паузу и повторила: — Знаете, многие наши зрители недоумевают: вы латыш, а фамилия у вас русская.
— Это заблуждение. Никому ведь не приходит в голову считать русской фамилию Петерсон. Моя фамилия Петрове — тоже не русская. Это обычная фамилия среди латышей из Латгалии.
— Боюсь, что многие наши зрители толком не знают, что такое Латгалия. Не могли бы вы пояснить?
— Это Восточная Латвия. Латгальцы — те же латыши, но только они раньше попали под славянское иго. Сначала нас душили поляки, потом русские.
— Давайте пока оставим национальный вопрос, поговорим о политике. Как вы пришли в политику?
— Национальный вопрос трудно оставить, поскольку в политику я как раз пришел через национальное движение.
— Но вы росли в обычной советской семье, отец ваш, как я знаю, был подполковником Советской Армии...
— Если бы многие латыши не были офицерами, мы не смогли бы создать свою армию.
— То есть советские военнослужащие латышской национальности так запросто стали военнослужащими в независимой Латвии?
— Не все, конечно, только патриоты. Но я не военный, мне трудно говорить об этом.
— Хорошо; итак, как вы попали в национальное движение?
— Во времена Андропова я был студентом; у нас образовалась группа думающих молодых людей. Мы думали о свободе и однажды на 23 февраля расклеили в городе соответствующие листовки. Однако среди нас нашлись и предатели. Был один агент КГБ, к сожалению, до сих пор мы знаем только его кличку.
— Но ведь архивы КГБ Латвии остались у вас?
— Многое осталось, но многое таинственно исчезло.
— Давайте вернемся к вашей судьбе. Вас посадили в тюрьму?
— Нет. Мне повезло, и — буду откровенен— мне помог отец. Впрочем, его военная карьера после таких событий закончилась. Меня долго таскали в КГБ, допрашивали, но в конце концов ограничились тем, что исключили из университета. Правда, никуда не брали на работу... Сами понимаете — у меня оставалась только одна дорога: из мальчишки-романтика становиться настоящим борцом за свободу.
— А другие члены вашей группы?
— Несколько человек посадили, двое эмигрировали, судьба остальных напоминала мою. Сейчас одни занимаются бизнесом, другие работают в науке. В общем — жизнь продолжается.
— Очень интересно. Знаете, а ведь один ваш сокурсник живет сейчас в Москве. Может быть, мы еще раз встретимся за этим столом втроем, вы вспомните молодость...
— Я не нуждаюсь ни в каких встречах! Прекратите съемку, — почти выкрикнул Петрове, почему-то утратив акцент.
Экран потух, и Турецкий обратился к Глебу:
— И что было дальше?
— Латыш немного пошумел, а Алена пообещала скомпоновать более спокойную пленку, показать ему, может быть, что-то доснять. Он долго отказывался, потом она обещала съездить в Ульяновск, что-то узнать там для него; я к разговору не прислушивался, сматывал кабели, ну и все такое. В Ульяновск она действительно ездила, потом в Ригу. Дня через два после того, как Петрове уехал, они приходили в студию вместе с этим Гринбергом, пленку смотрели. Тот то смеялся, то плевался, а уходя сказал что-то примерно такое: «Большинство этих деятелей как были, так и остались или фашистами, или красными стрелками. Вот только не возьму в толк, в чем разница». Вот, собственно, и все.
— Попробуйте все-таки вспомнить, чего он от нее хотел в Ульяновске?
— Помнить-то я помню, да ерунда какая-то: они про коз говорили.
— Про коз?!
— Ну да, все «козочка» да «козочка». Бред, в общем.
— Понятно, — только и сказал Турецкий. — А кто еще присутствовал при записи?
— Пока запись шла — осветители еще были, двое. А потом — то один заглянет, то другой. У нас же проходной двор. Максим Сомов здесь толокся. Этот рекламный мальчик. До чего противный, — Глеб даже поморщился. Ему, поклоннику таланта Ветлугиной, было особенно неприятно, что она выбрала себе в друзья этого скользкого типа. — Потом Асиновский с приватизатором ждали, когда Алена освободится. Приватизатор — это Придорога. Он еще чуть всю аппаратуру мне не свалил.
Турецкий хотел еще о чем-то спросить Глеба, но тут зазвонил стоявший на столе телефон. Это была Лора.
— Саша! — игриво сказала она. — Что ты делаешь?
— Извините, — ответил Турецкий сухо. — Идет совещание.
— А ты скажи мне, что ты меня любишь, и я повешу трубку. Ну, господин комиссар!
— Извините, — повторил Турецкий и разъединился. Когда через минуту телефон зазвонил снова, Турецкий
даже не стал подносить трубку к уху. Он просто приподнял ее и опустил снова.
18.00. Рекламное агентство «Пика»
Никакого желания встречаться еще раз с «петюнчиком», как назвал Максима Снегирев, у Турецкого не было. Он не верил в то, что рекламный мальчик сможет, а главное, захочет помочь следствию. Александр Борисович уже после их первой встречи пришел к выводу, что единственное, чего хочет Сомов, — это выйти сухим из воды. Выглядеть чистеньким мальчиком в то время, как все вокруг барахтаются в дерьме. К сожалению, в таком случае очень трудно не запачкать костюмчик.
Турецкий приехал в «Пику» уже под самый конец дня. Катя собиралась домой — на столе стоял ее кожаный рюкзачок.
— Вы к Максиму? — спросила она, подняв на Турецкого тревожный взгляд. А когда Александр Борисович утвердительно кивнул, сказала: — Вы так его испугали в прошлый раз...
Турецкий только пожал плечами. Он бы хотел испугать этого пройдоху навсегда, да только этого не позволяла профессиональная этика.
Когда Турецкий открыл дверь кабинета, Максим стоял у окна и смотрел вниз на расстилающуюся перед ним Москву. Он не повернул головы на шум открывающейся двери, и, только когда Турецкий сказал: «Максим Евгеньевич, добрый вечер», обернулся на вошедшего. Его красивое лицо исказила гримаса какого-то сильного чувства, не то страха, не то злобы. Правда, через миг оно снова приняло свое обычное приветливое, хотя и чуть насмешливое выражение.