– И ты веришь во всю эту чепуху? – перебил Корнелиуса второй охранник. – Все-то твой преподобный Джозайя врет. Он попросту работает на ракетный бум, вот и все. А ей же ей, не будет ни скорпионов, ни ангелов да и войны-то не будет…
– За такие мысли…
– Ладно, ну тебя. Не лучше ли мне взять твою девочку и пойти с нею спать? А там будь что будет! Хоть чума, хоть коммунизм. Ей-ей! А как ее зовут?
– Чуму?
– Идиот! Я о твоей девчонке.
– Дайен Ченцо.
– Итальянка! Они подчас хуже чумы. Все анархисты.
– Идеи я из нее вышибу в два счета. А то пошлю донос в комиссию. Там ей пропишут седьмой день.
– Что ж! В этом смысле итальянка удобнее иной другой. Так, значит, Дайен? Среди них бывают презанятные…
Ева так и не смогла проникнуть в больницу. Удалось только переслать Лессу короткую записку с предупреждением о замыслах Нортона.
Нортон бдительно следил за попытками Евы пробраться к Лессу. Когда Нортону показалось, что она доведена до отчаяния, он сделал свое предложение – Лесс будет в безопасности, на него не будет оказано давления, он будет предоставлен врачам для лечения лучевой болезни.
– Когда медики справятся с болезнью этого дурня, ты сможешь увезти его с собой, на здоровье! – говоря это, Нортон внимательно следил за лицом Евы. Но, по-видимому, он недостаточно хорошо знал свою сестру: черты ее оставались каменно неподвижны; взгляд не отражал ни растерянности, ни радости. – Только убеди его отдать дневник, спрятанный где-то здесь, в стране. Я знаю: он хотел передать его русским. Но мы не можем допустить его опубликования. Отдай мне дневник – и Лесс твой. Чтобы ты смогла с ним поговорить, я пущу тебя в госпиталь.
После некоторого размышления Ева ответила молчаливым кивком согласия.
– Хорошо, – сказал Нортон, – скоро я позову тебя.
***
Больничная палата была оборудована аппаратами подслушивания. Где бы Лесс ни хранил свой дневник, Ева найдет тайник пустым – Нортон опередит ее. А Ева может отправляться в свое бунгало и повеситься на первом попавшемся крюке.
Садясь в автомобиль, чтобы ехать в госпиталь Святого Фомы, Ева чувствовала необычайный, почти как в лучшие времена, прилив энергии и решимости.
Лифт, мягко спружинив, остановился, и перед глазами Евы загорелась цифра "20". Нужно держаться! Нужно, как никогда! Она так много видела в жизни, так много испытала, что не могла теперь поверить, будто силы изменяют ей. Именно теперь, когда они нужны больше всего. Еще полчаса назад она была полна уверенности, что без труда убедит Лесса выдать дневник Нортону: пусть ее чертов братец будет спокоен за то, что русские никогда не получат этих записей. А тогда она возьмет Лесса, увезет к морю. Навсегда. Ее Лесса. Единственного, для кого она теперь живет.
Тихий голубоватый коридор, запах лекарств, люди в халатах и их осторожный шепот – все это действовало на Еву так, словно ее сунули в тесный резиновый мешок: трудно было двигаться, говорить, дышать. Но в палату Лесса она вошла, уже вполне овладев собой. Только благодаря этому она и не отпрянула в ужасе от постели, на которую указал врач. Мелькнула даже мысль, что ее обманывают: что общего у этого раздутого, багрово-коричневого страшилища с ее Лессом?
Но Лесс открыл глаза, и Ева поняла, что это он. Это были его глаза. До боли стиснув руки, она нагнулась и осторожно прикоснулась губами к его лбу.
Врач и сестра вышли из палаты. Но Ева понимала: каждое слово, которое будет произнесено, станет известно брату. Ева говорила все ласковое и ободряющее, что могла сказать. Губы ее с подчеркнутой отчетливостью произносили слова, но глаза в это время предупреждали: "Это не то, не главное, слушай внимательно". И вдруг нагнулась к самому уху Лесса и прошептала:
– Где твой дневник?
Лесс пристально посмотрел ей в глаза: так вот зачем она пришла!
И тут Еве показалось, что в глазах его отразилось удивительное спокойствие. Она ждала. Лесс улыбался одними глазами. С трудом шевельнув губами, он сказал:
– Зачем это тебе?.. Они все будут вне закона. Как и их дело… Зачем это тебе?
Ева закрыла глаза. Потом снова склонилась над постелью и одну за другой поцеловала огромные подушки, которые прежде были руками Лесса. Она заставила себя улыбнуться.
– Еще немного лечения, и мы уедем в наш домик, к морю…
Больше говорить она не могла. Опустив голову, чтобы не встретиться глазами с Лессом, быстро вышла из палаты. Скорей, как можно скорей переступить порог, прежде чем вопль отчаяния вырвется сквозь стиснутые зубы!
На ленте магнитофона не было главного: где дневник Лесса. Но Нортон был уверен, что Ева владеет секретом Лесса, хотя и уверяет, будто он ей ничего не сказал. Нортон изыскивал способы добыть секрет от Евы или по крайней мере не позволить ей завладеть бумагами. Когда-то сестрица хвасталась, что умеет быть тенью Лесса, которую тот не замечает. Сумеет ли она теперь заметить тень, которая будет у нее самой? Нортон должен схватить Еву за руку, когда в ней окажется документ. Когда умрет Лесс, сестрица не побрезгует предложить бумаги даже красным. Нет, Нортон не даст провести себя еще раз.
Проницательность Нортона оказалась недостаточной, чтобы понять собственную ученицу.
Еве пришла мысль: за все время, пока они с Лессом носились по свету, у него не было иного приюта, кроме ее бунгало. Именно там она не раз заставала его над тетрадью, которую он, стоило ей войти, запирал в стол. Без сомнения, это и был дневник, опубликования которого так боится Нортон. Куда девал его Лесс, уходя в последний раз? Унес с собой? А что, если дневник в домике? Бросил же он, уезжая, кучу вещей, которые были ему нужны каждый день. В ту ночь комната имела такой вид, будто он ушел ненадолго и вот-вот вернется…
Ева была реалисткой, она сказала себе: Лесс умирает. Но нужно сделать так, чтобы он знал: "Я умираю не напрасно!" Одним из условий такого сознания должно быть то, чтобы он знал: его записки в безопасности. Если уж нельзя обладать самим Лессом, то надо взять его рукопись и сохранить ее так, как хочет Лесс. Даже если он захочет передать ее красным. В их руках это будет продлением дела Лесса, а значит, и продлением его самого. Ева не могла сказать, было ли происходящее сейчас с Лессом результатом всей его жизни или только каких-то последних его шагов? Были эти шаги правильны или ошибочны? Над этим она не думала, но если это делал Лесс, если он платил за это жизнью, ее потребностью стала теперь его победа. Победа Лесса. За что бы он ни боролся, с чем бы ни воевал. Все изменилось в ее жизни, и, если бы Лесс сказал, что препятствие на пути к его победе она, Ева, – она объявила бы беспощадную войну самой себе. Может быть, в этом и не было ясной логики, могущей с первого взгляда объяснить постороннему наблюдателю переворот, произошедший в душе Евы. Но переворот совершился. Понимание мира изменилось: белое стало черным, черное – белым; дурное обратилось добром; добро – злом. Как прежде, она отдавала всю себя делу зла, теперь она была готова служить добру, вплоть до того, чтобы пожертвовать собою. Понятие добра для Евы отождествлялось теперь с добром для Лесса; круг правды ограничивался правдой Лесса. Зато внутри этого круга готовности Евы не было предела.
Ева неслась на полной скорости с единственной мыслью: самое главное – победа Лесса! Она неслась так, словно добраться до бунгало было последним, что требовалось от машины. Она летела драться за бессмертие Лесса. Ее Лесса.
Парк думал, что не боится ничего на свете. Если, разумеется, не считать призраков, которые создает собственная фантазия. А из реальностей?.. Поправка к конституции, давшая главе государства право один на один со своей совестью решать вопросы войны и мира, была настолько пугающей реальностью, что заставляла Парка подолгу ворочаться в постели. Он больше не хочет войны, он давно против войны, он… да, он ее боится. Он готов согласиться на формулу русских: "Войну – вне закона!" А не значит ли это, что при известных обстоятельствах и сам он может оказаться вне закона?.. В тот миг, когда президент использует данное ему право. Тогда всякий, кто не шел против войны, станет в глазах народов ее сторонником. Всякий – в том числе и он, Парк. Да, такова логика. Лесс прав. Он говорил, как человек, которому нечего терять. Те, кому нечего терять, говорят правду чаще тех, кому есть за что цепляться. Хотя бы за жизнь. А жизнь уже не была для Лесса ценой, которой можно расплачиваться за правду.
Может быть, Парку не стоит бежать в загородное убежище. Тишина уединения не спасет от самого себя. Не повернуть ли обратно, в госпиталь Святого Фомы, и попросить у Лесса прощения за тон, каким говорил с ним? Были минуты, когда он почти ненавидел умирающего парня только за то, что тот открыто хочет того же, чего сам Парк желает втайне и потому никогда этого не добьется. Почти парадоксально: он, Парк, представитель всего сильного, что есть в стране, – ее капитала, ее армии, ее правительства, – не может открыто хотеть того, чего во весь голос, ничего не боясь, добивается один полуживой, истерзанный, изолированный от общества парень. Неужели так велика сила, которую Лесс чувствует за собой, – воля народов!.. Всю жизнь Парк считался с теми, кто привел его туда, где он теперь восседает. Капитал был видим, осязаем – заводы, шахты, железные дороги, банкноты. А воля народов, их устремления, надежды, гнев – это были абстракции. И вот вдруг оказывается, что именно то, что он считал реальностями, оказывается фикцией. А абстракции оказываются реальностями.