– Понятно. А как же ты делаешь ходы и переставляешь камни, не глядя на доску? Откуда ты знаешь, где проходят линии? Как ты узнаешь, куда я поставил свой камень?
Николай пожал плечами. С его точки зрения, это было настолько очевидно, что не требовало объяснения.
– Я – часть всего окружающего, учитель. Я вхожу… Нет, я теку в едином потоке. Вместе с го, с камнями. Доска для игры и я неразделимы, мы – одно целое. Как же мне не знать пересечения линий или расположения камней?
– То есть ты смотришь как бы изнутри игрового поля?
– Изнутри или снаружи – это одно и то же. Однако слово “смотреть” тут также не совсем подходит. Когда ты везде и во всем, тебе не нужно смотреть. – Николай обескураженно покачал головой. – Нет, я не могу этого объяснить.
Отакэ-сан легонько сжал руку Николая, затем отпустил ее.
– Не буду тебя расспрашивать. Признаюсь, я завидую тому мистическому покою, который ты обрел. А больше всего твоей способности обретать его столь естественно, не сосредотачиваясь и не прикладывая никаких усилий, без чего даже праведные, святые люди не могут достигнуть этого состояния. Но, завидуя тебе, я в то же время боюсь за тебя. Если мистический экстаз стал – а я полагаю, так оно и есть – естественной и необходимой частью твоей внутренней жизни, что случится с тобой, если твой дар вдруг исчезнет, если ты не сможешь больше испытывать подобные ощущения?
– Я не могу представить себе такого, учитель.
– Знаю. Однако в книгах написано, что эта способность может исчезать; тогда неожиданно теряется путь к этому высшему, внутреннему покою. Вдруг в твоей жизни произойдет что-то, что наполнит твою душу постоянной, неослабевающей ненавистью или страхом, и тогда ты утратишь свой дар?
Мысль об утрате самой естественной и самой важной части его жизни смутила и встревожила Николая. На мгновение его охватил ужас; он подумал, что боязнь потерять эту способность вполне может привести к ее разрушению. Ему захотелось уйти от этого разговора, от этих новых для него, невероятных сомнений и предположений. Опустив глаза, глядя на доску, мальчик размышлял о том, что бы он стал делать, утратив он свой дар.
– Что бы ты сделал тогда, Никко? – помолчав немного, повторил Отакэ-сан.
Николай поднял глаза; взгляд их был совершенно спокойным и бесстрастным.
– Если бы кто-нибудь отнял у меня эти минуты отдохновения, я убил бы его.
Голос его прозвучал ровно, с каким-то фаталистическим спокойствием, и Отакэ-сан почувствовал, что слова эти были сказаны не в запальчивости, в них не прозвучало и тени гнева; это была правда. Именно эта ясная, абсолютная уверенность больше всего встревожила Отакэ-сан.
– Но, Никко. Представь себе, что не человек лишит тебя твоего дара. Что это сделает, скажем, какая-то определенная ситуация или событие. Как ты поступишь в этом случае?
– Я постараюсь найти способ разрушить ситуацию, чего бы мне это ни стоило.
– Но вернет ли это тебе твой дар?
– Не знаю, учитель. Но я сделаю все, что смогу. Отакэ-сан вздохнул, отчасти из-за жалости к Никко, такому невероятно беззащитному и уязвимому, отчасти же из сочувствия к тому человеку, который случайно, может быть, сам того не подозревая, станет причиной такого несчастья. Он ни минуты не сомневался, что молодой человек выполнит свое обещание. Нигде личность игрока не раскрывается так полно, как в игре го, а игра Николая, смелая и блестящая, отличалась в то же время холодностью и жестоким, почти бесчеловечным стремлением любой ценой достигнуть цели. Читая в душе Николая, точно в открытой книге, Отакэ-сан понимал, что его лучший, самый талантливый ученик может достичь величия, может стать первым европейцем, который поднимется до высочайших вершин го, до самых высоких данов; но он также знал, что мальчику никогда не суждено обрести успокоение и счастье в другой, более низменной игре – игре жизни. Небеса благословили Никко, одарив его чудесной способностью мистического перенесения. Но ядрышко этого дара было отравлено, под соблазнительной оболочкой скрывался смертельный яд.
Отакэ-сан снова вздохнул, рассматривая расположение камней. Партия была сыграна уже примерно на треть.
– Ты не возражаешь, Никко, если мы не будем доигрывать до конца? Мой старый желудок не дает мне покоя. А игра наша настолько классическая, что семена, которые мы посеяли, начиная ее, уже пустили корни, предвещая исход. На мой взгляд, ни один из нас не допустил серьезных ошибок, как тебе кажется?
– Вы правы. – Николай рад был остановить игру и покинуть эту маленькую комнатку, где он впервые узнал о том, что его мистические перенесения так уязвимы. Неужели произойдет что-то непредвиденное, что лишит его этой лучшей и самой основной части его жизни и отнимет у нее смысл?
– Так или иначе, учитель, полагаю, вы победили бы с перевесом в семь или восемь камней. Отакэ-сан еще раз взглянул на доску.
– Так много? А мне кажется, не более чем камней пять-шесть.
Сказав это, он улыбнулся Никко. Это была их шутка.
В действительности, перевес Отакэ-сан был бы не менее чем в двенадцать камней, и оба прекрасно об этом знали.
* * *
Шли годы, зиму сменяла весна, а лето – осень, жизнь в доме Отакэ-сан текла по-прежнему – с ее мелкими делами и обязанностями, раз и навсегда закрепленными за каждым из членов семьи, с ее неизменным уважением к хозяину дома, с упорным повседневным трудом и учебой, которые сменялись игрой, шумным весельем и тихой, нежной привязанностью, не менее искренней оттого, что она была молчалива.
Даже в маленькой горной деревушке, ритм жизни которой определялся мирными полевыми работами и сбором урожая, низкая, глухая нота войны постоянно вплеталась в симфонию ясного, спокойного труда. Молодые люди, которых в деревне знали с пеленок, вступали в армию; некоторые уходили навсегда, чтобы никогда больше не вернуться. Сообщение о нападении на Перл-Харбор 8 декабря 1941 года было встречено всеобщим восторгом; знающие люди в один голос утверждали, что не пройдет и года, как война закончится. Ликующие голоса кричали по радио о победах, следовавших одна за другой, в то время как японская армия гнала европейцев все дальше от берегов Тихого океана.
Несмотря на все это, некоторые землевладельцы недовольно ворчали, жалуясь друг другу на почти непосильный продовольственный налог, который взвалило на них правительство; в то же время поступление на рынок других товаров, обычных вещей, необходимых в хозяйстве, постоянно уменьшалось. Отакэ-сан все больше предавался литературной деятельности, поскольку количество соревнований по го сильно сократилось: все силы отдавались войне, а в гражданской жизни проявлением патриотизма считались отказ от всяких развлечений, строгость и аскетизм. Бывали случаи, когда война вторгалась и более откровенно в мирный уют дома Отакэ-сан. Как-то зимним вечером его средний сынишка вернулся домой из школы пристыженный и подавленный. Товарищи по классу насмехались над ним, обзывая “йовамуси” – слабым червяком, так как руки мальчика были очень чувствительны к холоду и днем, когда они занимались на улице гимнастической борьбой, он надел варежки, тогда как остальные ребята бегали по покрытому снегом школьному двору, раздевшись до пояса, демонстрируя свою физическую выносливость, закалку и твердость “духа самураев”.
Время от времени до Николая доносились сказанные шепотом или вполголоса словечки: “иностранец”, “гайдзин”, “рыжий”; в них звучали настороженность и недоверие, отголосок затаенной ненависти к иноземцам, которую внушали детям школьные учителя, одурманенные ура-патриотизмом. Однако Николай не особенно страдал от своего положения чужака в воюющей стране. Генерал Кисикава позаботился о том, чтобы в документах, удостоверяющих личность юноши, было указано, что мать его – русская (то есть нейтральная сторона), а отец – немец (то есть союзник). К тому же Николая защищало то величайшее уважение, которое крестьяне питали к Отакэ-сан, знаменитому мастеру игры в го, который оказал честь их деревне тем, что поселился здесь.
Николай усовершенствовался в игре настолько, что ему было позволено участвовать в отборочных матчах и в качестве ученика сопровождать Отакэ-сан на большие чемпионаты, которые устраивались обычно в отдаленных живописных уголках, где игроки пребывали в полнейшем “заточении”, отгородившись от мирских развлечений и ни на что не отвлекаясь. У юноши появилась возможность собственными глазами наблюдать тот подъем, то воодушевление, граничившее с фанатизмом, с которым шли на войну японцы. На всех железнодорожных станциях, на вокзалах с шумом и помпой провожали новобранцев. Громадные транспаранты гласили:
“ДА ЗДРАВСТВУБТ МОЛОДЕЖЬ. ВСТАВШАЯ ПОД ЗНАМЕНА ОТЧИЗНЫ!” ИЛИ: “ПУСТЬ УДАЧА НЕИЗМЕННО СОПУТСТВУЕТ ВАМ НА ДОРОГАХ ВОИНЫ! МЫ МОЛИМСЯ ЗА ВАС!”
Николай слышал рассказ о юноше из соседней деревни, который из-за слабого здоровья не смог пройти медицинскую комиссию. Он умолял взять его в армию кем угодно, пусть даже не солдатом – он готов был выполнять любую работу, соглашался на все, только бы не подвергнуться ужасному, невыносимому унижению – “хадзи”, если люди узнают, что он оказался негоден к военной службе. Все его просьбы отклонили, и, усадив в поезд, его отослали обратно домой. Он стоял, отвернувшись к окну, непрерывно, почти беззвучно бормоча про себя: “Хадзи дэсу, хадзи дэсу”. Через два дня его тело нашли на железнодорожных путях. Он предпочел смерть позорному возвращению домой, к родным и друзьям, которые так радостно и торжественно провожали его в армию.