Воодушевленный его замечанием официант предлагает белое бургундское неизвестно какого года, от которого Дрейк, невзирая на охвативший его прилив щедрости, отказывается, потому что оно сильно горчит с точки зрения цены. После этого у них завязывается увлекательная беседа о французких винах, в итоге которой Дрйек останавливается опять-таки на бургундском, более приемлемом в эти прискорбные времена финансовой нестабильности, как изволил выразиться шеф.
Этот ресторан с его бледно-розовыми обоями, белоснежными скатертями, хрустальными люстрами, серебряными приборами — сущий оазис утонченности в грязном городе, имя которому Сохо; но в Сохо контрасты не редкость, и не стоит удивляться, если вы обнаружите здесь такой оазис рядом с квартальной пивнушкой, как не стоит удивляться и в том случае, если вы видите рядом со столом мистера Дрейка членов Палаты лордов британского парламента. Название этого оазиса не то «Золотой петух», не то «Золотой лев», а может, «Золотая рыбка» или «Золотой бочонок»; в этом городе на вывесках такого рода заведений золота больше, чем на витринах ювелирных фирм. Данную тему можно было бы продолжить, но я не специалист по такого рода материям; тут бы пригодилось мнение мистера Оливера, всесторонне осведомленного мистера Оливера, который умеет со вкусом порассуждать, почему, например, автобусы в Лондоне — красные, а в Париже — зеленые, и всегда готов предложить по каждому вопросу собственную, хорошо обоснованную концепцию.
Ужин проходит без особых проволочек, и я подозреваю, что Дрейку не терпится как можно скорее с ним покончить, чтобы добраться наконец до своего любимого напитка, потому что все французские вина вместе взятые ничего ему не говорят. Может быть, именно поэтому, когда я заказываю кофе и рюмочку коньяка, он просит принести двойную дозу виски и от мелких вопросов, связанных с утряской будущей операции, переходит к высоким обобщениям о смысле жизни и прочем. И если я до сих пор не усвоил, что философия моего шефа — это философия альтруиста, то теперь пришла пора окончательно убедиться в этом.
— Не знаю, Питер, замечали вы или нет, но если абстрагироваться от дурацких предрассудков, моя жизненная цель высокоблагородна. Оспаривать это мог бы только какой-нибудь въедливый лицемер. Ибо моя цель… у меня нет иной цели кроме как доставлять людям радость. Радость другим и, конечно же, радость себе самому, я ведь тоже человек. Вот моя цель.
При этом скромном заявлении Дрейк делает солидный глоток и посматривает на меня в ожидании сочувствия своим словам и поощрения к дальнейшей откровенности.
— Я не берусь судить, что есть добро и что есть зло, — продолжает он. — Это дело пасторов. Но я знаю кое-что, не известное пасторам, знаю, что доставляет человеку радость и что — нет. И по мере своих сил ограничиваю себя рамками первого. Если же порой в виде исключения я вынужден прибегать ко второму, то только потому, что меня к этому принуждают, потому, что на свете есть люди, неспособные оценить мое главное стремление — доставлять людям радость.
— Люди бывают разные, — соглашаюсь я, чтобы доставить удовольствие шефу.
— Именно, — говорит Дрейк. — Но вернемся к моей главной мысли. Взрослые люди ничем не отличаются от детей. Они больше всего радуются играм и игрушкам, бесстыдным картинкам, живым куклам, по возможности голым, им подавай азартные игры, гашиш… И я даю им все это. Питер, я приношу им радость. Пусть меня судит всевышний на том свете за то, что я приносил радость людям…
— А себе? — нескромно интересуюсь я.
— О, мои радости весьма прозаичны, милый мой. Я человек скромный. Иметь под рукой стакан любимого напитка. Пользоваться услугами хорошего повара, приличного портного и, конечно, рассчитывать на малую толику уважения со стороны окружающих. А для всего этого, особенно для уважения, нужно… вы сами понимаете, что нужно.
— Это каждый понимает.
— Иногда мне, конечно, приходится наказывать за непослушание. Я стараюсь делать это как можно реже, но бывает, что без этого не обойтись — не то все пойдет прахом. Но даже в наказании я стараюсь избегать лишней жестокости. Вы знаете, какие истязания придумали китайцы, святая инквизиция, гестаповские садисты и тому подобные изверги. У меня, Питер, ничего подобного нет. Зачем истязать человека, зачем его мучить, делать из него пожизненного инвалида? Лучше послать к нему Марка — и довольно. Одна пуля — и точка. Просто и гуманно, как и водится у воспитанных людей.
— Не знаю, как воспитан Марк, но если судить по вашим двум гориллам…
— Вы ошибаетесь, дорогой, — добродушно протестует Дрейк. — Вы проявляете понятное пристрастие человека, занимающего определенную сторону в споре. Боб и Ал — просто дети. Невинные дети, которые любят пускать в ход невинные хитрости и проделки. Вам, наверное, известен коронный номер Боба: он делает резкий удар головой по носу, что при его росте нетрудно, а потом подает человеку носовой платок, чтобы тот вытер кровь. Ну как? Ал же показывает правый кулак и говорит: «Видал», а сам пускает в ход левый кулак. Детские шалости, не больше.
— Возможно, — иду на уступки я. — Хотя мои личные воспоминания говорят о другом.
— Пристрастие, дорогой мой, в вас говорит пристрастие! Если прибегать к сильным выражениям, то Марк — это ад, или бесспорный конец, а Боб и Ал — чистилище. И я послал вас в чистилище именно затем, чтобы в вашей голове восцарил разум и вы пришли к единственно правильному и мудрому решению. Не знаю, поняли вы это или нет, но вы, Питер, стали правой рукой человека, единственная цель которого — доставлять людям радость! Вы имеете все основания гордиться собой!
Дрейк делает еще глоток и покровительственно заявляет:
— Гордитесь, Питер! Гордитесь! Следует гордиться, раз для этого есть основания!
Не знаю, то ли женское общество на него подействовало, то ли он перебрал за ужином, но в «Еве» Дрейк быстро скис, его повышенное настроение испарилось, и он впал в апатию.
Явившись в «Еву», мы застали там Бренду, которая вместо приветствия кислым тоном заявила:
— Я жду уже больше часа, Билл…
— Всем нам приходится ждать, — философски отозвался Дрейк. — Если бы вы знали, сколько приходится ждать мне…
— Да, но я сижу совсем одна, и некоторые думают, что я жду чего-то другого… начинают навязываться…
— Вы могли бы обратить подобные недоразумения себе на пользу, дорогая, — невозмутимо заявляет Дрейк. — Лишние банкноты вам не повредили бы.
Это заявление достаточно красноречиво говорит о настроении шефа. Бренда взглядывает на него с глубокой укоризной, но Дрейк в это время смотрит в другую сторону, и она воздерживается от замечания. Зато начинает греметь оркестр, и на сцене появляется уже знакомая мне самка в золотистом платье. Видимо, программа в «Еве» одна и та же.
— Ваша конкурентка, — не утерпев, указывает Дрейк Бренде.
— Перестаньте, Билл. Вы в самом деле заставите меня выйти на дансинг и раздеться перед всеми этими чужими мужчинами! — восклицает Бренда так громко, что перекрикивает оркестр.
— Я не удивлюсь, если узнаю, что вы это уже делаете, хотя и не перед такой многочисленной аудиторией, — говорит Дрейк.
Бренда, прикусив губу, молчит.
Подходит черед очаровательной мисс Линды Грей. Певица выходит все в том же скромном туалете, ее встречают, как и раньше, дружелюбными аплодисментами, на которые она отвечает милым поклоном. Вообще в «Еве», кажется, уважают традиции. Да и какой смысл менять программу, если меняется публика, а раз так, значит, программа все время остается свежей.
Мисс Линда берет в руку микрофон и делает несколько шагов по залу — очевидно, в поисках жертвы. Жертвой на этот раз оказывается некий молодой человек в очках с несколько ошеломленным выражением лица. Он похож на библиотекаря или учителя латинского языка. Певица устремляет на него пристальный взгляд, стараясь преодолеть стеклянную преграду очков и проникнуть в его ошеломленную душу. Зал оглашает ее мягкий, мелодичный голос:
Не говори, я знаю: жизнь течет.
Ночь умирает, новый день наступит…
На сей раз я могу спокойно слушать этот мелодичный голос, не чувствуя себя экспонатом с рекламной витрины. Но радость моя недолговечна. Пропев первый куплет, Линда делает поворот кругом, быстрыми шагами пересекает дансинг и, положив мне руку на плечо, переходит к припеву:
Не говори: увидимся мы завтра.
Не говори: с тобой я буду завтра,
И снова поцелую я тебя.
Быть может, это завтра, завтра, завтра
Наступит без меня и без тебя.
Я, само собой, стараюсь укорить ее взглядом, стараюсь дать ей понять, чтобы она отошла от меня, но меланхоличный голос и колдовские сине-зеленые глаза так ясно говорят, что она поет для меня, именно для меня и только для меня, что я совсем обескуражен. Когда песня кончается, Дрейк лениво замечает: