После войны немало пришлось пометаться по свету. Я никогда не хныкал и привык действовать, не жалея в последствиях.
Прежде чем приехать в Советский Союз, пришлось взять другое имя. Вернее — фамилию, имена у нас совпадали. Под этой фамилией ты меня и знаешь; Зароков. На советской земле я впервые по-настоящему ощутил, что я русский.
Моя жизнь в твоем городе тебе в основном известна. Потом я вынужден был срочно уехать, снова сменить имя. Поверь, что я много думал о тебе, не хотел оставлять тебя. Но иначе было невозможно. Без тебя я прожил на свободе год. Если можно считать свободой существование человека вроде меня. За этот год я многое понял и многому научился.
Меня предупредили, что это письмо прочтешь не только ты. Но человек, который будет моим цензором, знает обо мне в десять раз больше, чем мне позволено здесь изложить. Поэтому я могу не стесняться своих слов и хочу немного поговорить о нас с тобой. Прежде чем начать, должен сказать одну вещь. Против ожиданий, со мной обошлись мягко. Но в момент ареста (в июле этого года) и после у меня было достаточно случаев испытать за свою участь если не страх, то беспокойство, оснований для этого я успел заработать более чем достаточно. Поверь, что я даже в самые мрачные минуты не забывал тебя.
Я виноват перед тобой, что выдавал себя не за того, кто я есть на самом деле. К тому же ты по моей просьбе ездила в Москву. Но если взять нас с тобой просто как двух людей, женщину и мужчину, в этом я тебе никогда не лгал. И у меня всегда была уверенность, что ты любишь меня. Знаю, ты бы не могла полюбить, если бы я открылся перед тобой. Я искал любви обманным путем. Но неужели ты не сможешь простить?
Мне известно, что у нас родился ребенок (недавно мне сказали, что ты назвала его Александром). Если бы ты только знала, как я был обрадован и как счастлив сейчас! Помнишь, тебе подбросили деньги? Это я посылал. А ты отнесла их в милицию. Понимаю, что для тебя иначе поступить было немыслимо. Мне не обидно за это. Деньги были нечистые. Сейчас прошу об одном: если в твоем сердце осталось ко мне хоть что-то с тех времен, напиши о себе, о нашем ребенке.
Если еще не все для меня потеряно в твоей душе, я постараюсь вернуть прежнюю любовь. Мне сейчас сорок два. Я на родине моих предков. Вырвался из заколдованного круга. У меня хватит сил и воли изменить свою судьбу. И здесь есть люди, готовые помочь мне в этом, хотя я этого не заслуживаю.
У меня во всем свете остался единственный человек, которого я считаю (самовольно) родным. Это ты. Отец кончил свои дни печально. Я знаю, что те, на кого он работал почти всю жизнь, выбросили его за борт без жалости. Этого простить нельзя. Не подумай, что плачусь, стараюсь вызвать жалость. Но если лишусь и тебя — плохо мне будет. Очень плохо. Надеюсь все же получить от тебя ответ. Буду считать дни. Напиши, пожалуйста! Очень прошу.
Может случиться, что ты никогда больше не захочешь меня видеть. Но ведь у нас есть сын. И никто не отнимает у меня права когда-нибудь заслужить его уважение. Я тебя люблю. Если разрешаешь, обнимаю и целую, как прежде. Жду.
Михаил».Молодой человек взял письмо у Марии и ушел.
Мария не спала всю ночь. А утром, когда уже рассвело, села писать ответ. Человек, который вручил ей письмо, сказал, что, если она захочет послать что-нибудь автору письма, она может это сделать через областное управление КГБ.
Каких только профессий не бывает на белом свете!
В каждой большой общественной русской бане есть работники, которых называют нелепым словом «пространщики». В их обязанности входит следить за порядком в пространстве между длинными диванами в предбаннике.
Кондрат Степанович Акулов был заурядным пространщиком, но должность свою исполнял с любовью. Он никогда не забывал помочь распарившемуся гражданину развернуть простыню и вытереться, у него постоянно имелся запас березовых веников: для случайных посетителей — уже использованные, для постоянных — свеженькие. А если кто-нибудь, не боясь унести из бани вместе с легким паром и добротную ангину, желал выпить голышом кружку холодного пива, то Кондрат Акулов охотно бегал в буфет. Когда же румяный и стерильно чистый гражданин одевался, Кондрат складывал и упаковывал смененное белье. От гривенников и двугривенных не отказывался, но если получал только «спасибо», тоже не проявлял недовольства.
Дело в том, что у Акулова была другая специальность, гораздо серьезнее основной. И, как станет понятно из последующего, для исполнения побочных обязанностей главным удобным моментом в его работе было то обстоятельство, что пространщик имеет свободный и законный доступ к вещам своих клиентов.
Несокрушимая вежливость, добронравие и ровный характер создали Кондрату авторитет среди сослуживцев и постоянных клиентов. Короче говоря, при виде Кондрата хотелось незамедлительно воспользоваться готовой на такой случай формулировкой: не место красит человека, а человек место.
Тем сильнее было бы изумление сослуживцев и клиентов, узнай они о Кондрате всю подноготную.
Начать хотя бы с того, что из трех анкетных признаков — Ф. И. О. — подлинными у него были только Ф. и О. — фамилия и отчество, а И. принадлежало другому. Как и почему это произошло, мы увидим позже, а пока при описании жизненной истории пространщика Акулова будем пользоваться его настоящим именем.
До 1941 года Василий Акулов жил в деревне недалеко от Смоленска. У него был брат годом моложе, которого звали Кондратом (деревенские балагуры сочинили для местного употребления пословицу: «Не всякий Кондрат Василию брат», имея в виду неуживчивость и замкнутость старшего из братьев). Мать с отцом умерли весной тридцать первого года, когда Василию было восемнадцать. Брат вскоре женился на двадцатилетней вдове: в доме без хозяйки хоть пропадай. Василий жениться не торопился. Жили втроем, работали в колхозе, держали огород, с которого выгодно приторговывали, благо город под боком.
Как только началась война, братьев призвали в армию. В запасном учебном полку они два месяца служили вместе, а потом попали в разные части.
Кондрата сразу отправили на передовую, и он погиб в декабре под Москвой. Василий Акулов долго кантовался, как тогда говорили, в тыловых подразделениях, только в сорок третьем попал на фронт, и после первого же боя дезертировал. Отсиделся с месяц в лесу, а когда передовая отодвинулась далеко на запад, рискнул пробраться в родную деревню. Но там даже печных труб не осталось: немцы спалили все дотла, а трубы разобрали погорельцы на кирпичи.
Тогда Акулов вернулся в лес, выкопал в глухой чащобе большую нору с двумя лазами и стал жить диким зверем. Страх, который когда-то заставил его дезертировать, теперь принуждал не показываться на людях.
Поначалу все складывалось неплохо. Подошла осень, он накопал на колхозном поле картошки, насушил грибов, рябины и черники. Думал запастись и мясом, потому что винтовка и патроны у него сохранились, можно было бы настрелять дичины. Но стрелять он боялся: услышат, начнут искать… Решил, что будет ставить силки. Ближе к зиме он насобирал сухого валежника, натолкал в нору. А чтобы было чем развести огонь, сплел из мха трут, отыскал несколько камешков, которые давали хорошую искру, а под кресало приспособил обломок напильника.
Капитально подготовился Акулов к зимовке. Одно мучило в первое время — не было соли. Но к этому он скоро привык. А что до блох, которые в великом множестве облюбовали вместе с Акуловым его теплую песчаную нору, то им он был даже рад — все не один.
Чтобы не ослепнуть в темноте, он положил себе за правило каждый день хоть раз вылезать на поверхность. Но иногда не угадывал время и высовывался ночью.
В общем, худо ли, хорошо ли, но прозимовал Акулов, дождался весны. Голод выгнал его из норы и заставил пойти на разведку — искать, где есть поближе человечье жилье. Весну и лето жил воровством — по ночам делал робкие набеги на близлежащие деревеньки. Ходить и ползать он выучился тише любого зверя, да голод и страх кого хочешь научат. Но что было там воровать? Сами отощали так, что от ветра качались.
Потом опять накатила сытная осень, и Акулов опять подготовился к зиме. Шевелилась у него порой тяжкая мысль — пойти отдать себя в руки властей, покаяться. Но темный страх — темнее, чем его блошиная, провонявшая нора, — всегда побеждал.
Еще лето, еще осень, еще зима. Наступил 1946 год. Уже объявлена была амнистия, но Акулов ничего про то знать не мог, он не знал даже, что война давно кончилась, и неизвестно, сколько бы лет сидел он под землей и дальше, если бы не случилась беда. Произошло это весной, в мае.
Однажды среди дня Акулов выполз наверх размять поясницу. Оборванный, мятый, с лохматыми волосами до плеч, с сивой всклокоченной бородой, закопченный до чугунной черноты, был он дик и отвратителен. Почесываясь, мычал и тихонько повизгивал, словно уж ничего человеческого не осталось в нем. Он и сам-то о себе в мыслях говорил: «Животная»…