— Я застала его в дверях. Он спешил.
— Хороший поэт. Прекрасные стихи написал о своем отце. О смерти отца.
— Мне казалось, ты не любила поэзию.
— Не любила. И сейчас не люблю. То есть все эти выкрутасы. Люди, которые бродят, подобно одиноким облакам… всякое такое. Это не для меня.
Повисла пауза. Ветер осторожно пробирался между деревьев, шурша листьями. Анна чувствовала: ее к чему-то готовят. Размягчают для окончательной обработки.
— Нынче пишут другие стихи, — заговорила мать. — Все изменилось: музыка, наряды. Сексуальная революция. Все другое. Ты обратила внимание, когда ехала из аэропорта? Мы даже выиграли Кубок. В прошлом году или в позапрошлом? Неважно, раньше такого не случалось. Как поживают Луиш и Жулиану?
И снова молчание, мать докуривает сигарету, опустив веки, видно, как движутся ее зрачки под тонкой пленкой кожи.
— Расскажи про Луиша и моего внука, — ласково повторила она.
— Мы с Луишем сильно поссорились.
— Из-за чего?
— Из-за войны в Африке, — ответила Анна и сама поразилась металлическим ноткам в голосе. Так всегда, стоит заговорить о политике.
— Что ж, хотя бы не из-за того, что ты переварила яйца к завтраку.
— Он сам понимает, что эти войны не… не справедливые, если вообще бывают справедливые войны. Это плохая война.
— Но ведь у военнослужащих нет права голоса в таких вопросах?
— Он мог хотя бы Жулиану удержать. А теперь оба они в Гвинее — или будут там через несколько дней.
— Так всегда бывает, если мужчина выбирает службу в армии. Все они думают, будто лучшее в жизни — битва. Покуда не попадут в бой и не столкнутся лицом к лицу с кошмаром.
— Луиш уже не раз смотрел кошмару в лицо. Первый раз это было в шестьдесят первом, тогда я поехала вместе с ним в Анголу. Ужас! Он рассказывал мне, что творилось на севере. Но с тех пор он закалился, привык. Господь один ведает, быть может, мой муж тоже участвовал в тех страшных делах в Мозамбике. Нет уж, Луиш все знает. Во всех подробностях знает, что такое война. Но он-то уже полковник, а на передовую пошлют Жулиану. Мой мальчик поведет отряд в буш… Повстанцы… прости, больше не могу говорить. Не хочу. Я даже думать об этом не могу.
Мать вытянула руку, что-то нащупывая; чашку с чаем, подумала Анна, но рука коснулась ее колен и нашла там безвольно повисшую руку. Анна повернула кисть ладонью вверх и почувствовала прикосновение тонкой, словно бумага, кожи.
— Ничего не поделаешь. Твое дело — ждать.
— Ты спросила, из-за чего мы поссорились. Мне полагалось, как всегда, ехать с мужем, но я отказалась. Если б ты не позвонила, мы бы расстались.
Капля упала ей на руку. Дождь, подумала Анна, но, подняв голову, увидела, как деревья расплываются в дымке ее слез. Она сама не заметила, когда начала плакать, почему. Давно и туго затянутая пружина понемногу сдавала.
Солнце опустилось за вершины деревьев. Женщины вошли в дом. Анна бросила кубики льда в стаканы, налила джина с тоником, отрезала по ломтику лимона. Проделывала она все это механически, думая лишь о том, что мать, всю жизнь остававшаяся для нее закрытой, внезапно пошла на сближение и, быть может, наступит пора откровенности?
— Пока ты здесь, ты свои деньги не трать, — распорядилась мать (голос ее отчетливо доносился из гостиной). — В Португалии жизнь недешевая, а у меня кое-какие сбережения есть. Все равно через пару недель все достанется тебе, почему бы уже сейчас этим не воспользоваться?
— Отец Харпур сказал, будет лучше, если ты сама расскажешь мне про болезнь, — сказала Анна, входя в гостиную с джином. Притворяться, поддерживать легкий тон она была больше не в силах.
Мать, принимая из рук дочери джин-тоник, только плечами пожала, будто речь шла о пустяках.
— Сначала заболел живот, болел и болел, без передышки. Ничего не помогало, ни ромашковый чай, ни молоко, ни магнезия, даже чуть приглушить боль не удавалось. Пришлось пойти к врачу. Живот щупали, мяли, в итоге сказали: беспокоиться особо не о чем. В худшем случае язва. Потом боль стала сильнее, и тут белые халаты включили свою аппаратуру и заглянули внутрь. С желудком все оказалось в порядке, но в матке выросла здоровенная опухоль. — Она отхлебнула спиртное, нахмурилась, вспоминая.
Анна почувствовала, как отзывается трепетом во внутренностях эта повесть, словно в ней самой росло нечто ужасное, угрожающее жизни.
— Плесни еще чуток джину, — попросила мать. — Почему-то врачам непременно хочется объяснить больному, каких она, то есть опухоль, размеров, словно хвастаются ею, как садовник на сельской ярмарке: и дыня у них ростом с человека, и помидоры — красные и дородные, что боксерская физиономия. Опухоли поменьше всегда сравнивают с фруктами. Размером с апельсин, говорят тебе врачи, и вроде как подразумевается: извлечь из твоего тела этот плод будет нетрудно. Но как только перерастет грейпфрут, они переходят на мячи. Мою опухоль сравнивали с мячом для гольфа. Никогда не могла понять, в чем суть этой игры.
Они дружно расхохотались, минутное облегчение, растекшийся по жилам алкоголь.
— Опухоль удалили. Я предложила им отправить ее в Твикенхэм, раз уж она годится для гольфа. Но хирург даже не улыбнулся. Сказал, что удалил все, и саквояж, и обе ручки, весь набор, однако этого, по его мнению, было недостаточно. Я спросила, с чем еще, по его мнению, я могла бы расстаться, но выяснилось, что уже поздно. Пошли метастазы. Черный это был день. Хотя я вовсе не рассчитывала жить вечно, вот уж нет. Учитывая нашу наследственность. Смерть, — решительно и просто подытожила она. — В семье Эспиналл к смерти не привыкать.
Анна приготовила баранину, потушила в белом вине с помидорами и чесноком.
— Умираю, — возопила мать, отдыхавшая в гостиной. — Умираю — выпить хочу. И жаркое так пахнет!
— Ягненок по-португальски, — с порога возвестила Анна.
— Превосходно. И мы еще выпьем, не ту бурду, которой я угощаю отца Харпура, нет, принеси-ка из погреба Шато Батай урожая сорок восьмого года. Самое то, чтобы отпраздновать возвращение блудной дочери.
— Не знала, что ты разбираешься в винах.
— Я же не сама выбирала. Это все Роули. Добрый старый Роулинсон-с-деревянной-ногой. Оставил мне свой погребок по завещанию.
— Ты с ним… встречалась?
— С чего ты взяла?
— Но у вас был роман, тогда, в сорок четвертом.
— Ничего не пригорело?
— Нечему пригорать, мама, — отмахнулась Анна. — Ведь поэтому вы отправили меня в Лиссабон? Вы с Роулинсоном?
— Право же, пахнет горелым.
— Не стоит скрывать, мама. Я видела вас обоих в Сент-Джеймс-парке после того, как ходила на собеседование к Роулинсону.
— В самом деле? — удивилась мать. — Я почувствовала тогда что-то неладное.
— Я проследила за тобой до Чэрити-хаус, до Райдер-стрит.
— Я тогда работала на Райдер-стрит, все верно. Роулинсон завербовал меня, а я — тебя.
— Ты завербовала меня? — вскинулась Анна.
— Да, с помощь Роули, и позаботилась о том, чтобы тебя отправили в сравнительно безопасное место. Казалось бы, что уж спокойнее Лиссабона?
— И в этом вся причина?
— Конечно. — Однако мать глядела лукаво.
— А еще вам с Роулинсоном хотелось убрать меня с дороги, разве нет?
— Молодой девушке не подобает ловить свою мать на таких вещах, — заерзала на стуле мать. — Это как-то неловко.
— Но теперь уже все можно.
— Конечно. Теперь меня уже ничто не смутит. Даже процесс умирания.
Они сели за стол. Мать охотно пила вино, к еде почти не прикоснулась, извиняясь отсутствием аппетита. После ужина мать клонило в сон, Анна помогла ей добраться до постели и раздеться. Обнажилась белая, исхудалая плоть, маленькие груди обвисли тряпочками, живот все еще перетянут бинтами.
— Завтра сменим повязку, — сказала мать. — Ты не против помочь?
— Я не против, — вздохнула дочь, натягивая ночную сорочку через голову матери.
Мать умылась, почистила зубы, улеглась и попросила поцеловать ее перед сном. Все перевернулось с ног на голову, с ужасом осознала Анна.
Веки матери смыкались, отягощенные усталостью и алкоголем.
— Прости, я была не очень-то хорошей матерью, — пробормотала она.
Слова слипались, были едва разборчивы.
У двери Анна остановилась, выключила свет и поймала себя на той самой мысли, с которой боролась в самолете: «Я никудышная мать, я люблю Жулиану, однако так и не сумела сблизиться с сыном».
— Завтра все объясню, завтра, — послышался в темноте голос матери. — Завтра расскажу тебе все.
17 августа 1968 года, Орландо-роуд, Клэпэм, Лондон
Анна сидела на подоконнике, в темноте, легкий ветерок играл подолом ее ночной рубашки, шелестел листьями в саду, и этот шорох почти заглушал раскаты отдаленного грома, где-то там, над центром города. Полумесяц заливал газон голубым светом, порой из соседнего квартала доносились отрывочные музыкальные аккорды. Если б только извлечь засевший в груди колючий осколок — тревогу за Жулиану, Анна впервые назвала бы себя счастливой. Она вернулась домой и после стольких лет рядом со ставшим чужим ей мужем обрела друга, близкого человека, на которого могла положиться. Что сотворило подобное чудо? Слова. Слова — и всего за несколько часов. Сорок лет отчуждения забыты, преодолены. Мать оказалась совсем не тем человеком, каким Анна ее знала, и при этом Одри ведет себя так естественно, как будто ничего не изменилось, как будто она всегда была такой. Или приближающаяся смерть освободила ее? Анна поежилась. Старина Роули — только верхушка айсберга, больше ничего в ту пору нельзя было разглядеть над поверхностью глубоких вод. «Завтра все объясню». Вот что происходит, когда человек резко меняется (или возвращается к первоистокам?), — все вокруг тоже меняется. Легкий спазм сжал низ живота, дрожь прошла по кишечнику, истина рвотой подступила к горлу.