Навстречу выступила одетая в серый саван высокая фигура, с ржавым топором на плече. Савельев чуял, что нельзя показать страх, и сказал первое, что пришло в голову:
– Привет покойничкам! И почем дровишки?
Почудилось, будто из-под капюшона ему улыбнулся гнилой череп…
…Он проснулся, подняв гудящую голову от смятой подушки. Зеленые цифры дешевого китайского будильника показывали три часа ночи.
Не удивительно, что снится всякая гадость: вчерашний день закончился просто отвратительно! Кто бы мог подумать: какие-то идиотские часы с кукушкой, пусть и эксклюзивного исполнения, довели нескольких здоровых мужиков чуть не до нервного расстройства?! Что и говорить, юмор у покойного был специфический, да!
А когда в комнату ворвалась обезумевшая кошка, истошно вереща, к ней тут же присоединилась Нина.
К чести журналистки, та не упала в обморок, и даже не вскочила. Зато вскочил Зайцев, выхватывая пистолет…
Дальше последовали несколько не самых приятных минут. Нина надрывалась, кошка вопила, кукушка в часах орала благим матом, а Вадим как дурак стоял у входа, не зная, что предпринять.
Казанский, наверное, совершенно одурев, принялся ловить кошку, и умудрился прищемить ей хвост. Сконфуженный донельзя Зайцев, спрятав пистолет, присоединился к Хасикяну в деле успокоения «жрицы».
Затем все стражи порядка, чертыхаясь, изучали эти самые часы – сделанные под старину и напоминающие избушку Бабы-Яги. Пришедшая в себя Нина гладила и успокаивала Барсика – домашнего питомца Монго, оказавшегося маленьким котиком сиамской породы. Она плакала и приговаривала, целуя его: «Осиротели мы, маленький!»
А потом Савельев, не глядя, сунул протокол Варваре и распрощался с ней. Но машина спецмедслужбы застряла в пробке, и еще два часа они вынуждены были просидеть в этом жутковатом доме, чтобы сдать мертвеца, слушая всхлипывания Нины.
Потом позвонила Лидия Ровнина и сообщила, что добраться не сможет. Виновата та же пробка, и Савельев, мысленно посылая «леди Ровену» подальше, назначил ей явиться завтра (то есть уже сегодня) в управление.
Потом…
Спать уже не хотелось, но Вадим героически пытался заснуть: потому как день предстоял тяжелый.
Глава вторая. Ода Приапу
Санкт-Петербург, зима 1758 г.
И зачем он тогда выкрикнул «слово и дело»? Наверное, с перепугу. Да и подставлять спину под розги не хотелось. Ведь всего десять дней как был бит за непотребство, учиненное им в доме университетского ректора Крашенинникова.
Вообще же, господам студиозусам частенько доставалось на орехи. А ему в особенности.
С того самого дня, когда в мае сорок восьмого года он, ученик Александро-Невской семинарии, а с ним еще четверо недорослей были зачислены в учрежденный при Академии университет, начались его хождения по мукам.
В семинарии что? Зубрежка да молитвы. Шибко не побалуешь. Университет – дело иное. Храм Наук и Учености.
Вместо долгополой рубахи Ивана обрядили в штаны с камзолом, зеленый кафтан, чулки с башмаками, треугольную шляпу. А главное, дали шпагу с портупеей.
Он был вне себя от гордости. Видели б его тятенька с сестрицей! (Матушку к тому времени уже Господь прибрал.)
Вольность! Вольность! Вот о чем мечтается в шестнадцать лет.
Однако не тут-то было. Видать, и университетское начальство помнило о своих молодых летах и многочисленных соблазнах, подстерегающих пылких юношей на каждом шагу. Потому и измыслило для воспитанников иерархию наказаний – общим числом в десять разрядов.
За ослушание начальства подавался рапорт в канцелярию, которая решала дальнейшую судьбу нарушителя, а до тех пор тот находился под караулом. За непослушание ректору – две недели карцера на хлебе и воде, профессорам – неделя карцера; учителям – три дня. За обиду товарища словом – один день карцера, а рукоприкладством – рапорт в канцелярию. За пьянство: при первом уличении – неделя карцера, при втором – две, при третьем – рапорт. За отлучку из общежития без позволения: карцер на усмотрение ректора; потом – вдвое дольше; на третий раз – уже рапорт, как и за кражу сразу. За пропуск лекций или невыученный урок – серый кафтан на разный срок.
Само собой, это не отвращало воспитанников от разнообразных шалостей. То и дело в академическую канцелярию летели рапорта тревожного содержания, сообщавшие, что господа студиозусы «по ночам гуляют и пьянствуют, и в подозрительные дома ходят, и оттого опасные болезни получают». Однажды, чтобы усмирить два десятка разбушевавшихся юнцов, было даже вызвано восемь солдат!
В этих проказах Иван не был заводилой, но и задних не пас. Был, как все. Озоровал и учился, учился и озоровал. Математика, российская и латинская элоквенция [1], священная история… В слишком больших количествах всего этого ни один растущий ум не выдюжит. Надобно ж иногда и отвлечься, чтоб раньше времени не состариться да не одряхлеть.
А денег катастрофически не хватало. Студенческое жалованье – три с полтиной на месяц. Много не погуляешь. Тем более, что за каждую провинность взимались штрафы.
В марте пятьдесят первого Ивана, что называется, понесло.
Его со товарищи отпустили в город, сходить в церковь. Они же, шалопуты, вместо того решили просто прогуляться по Невской першпективе, поглазеть на хорошеньких барышень. И надо же такой беде приключиться – нарвались на ректора.
Убежать убежали, но Крашенинников – стреляный воробей, хоть и профессор: его на мякине не проведешь. Такой глазастый да памятливый, просто жуть. Всех до единого запомнил и, явившись в университет, велел посадить в карцер.
Довольный собой, Степан Петрович пошел домой обедать. Разумеется, не хлебом да водой, на кои обрек провинившихся воспитанников.
Только он сел за стол, как в дом к нему ворвался разъяренный Иван и принялся кричать на ректора, осыпать его бранными словами, выговаривая за несправедливые наказания. Бедный профессор, гоняемый из угла в угол, вынужден был слушать упреки и угрозы студента.
Утомившись, Барков наконец заявил, что будет рад отсидеть свое в карцере, однако напишет жалобу академическому начальству.
Дверь едва не слетела с петель, когда он хлопнул ею, убираясь восвояси… однако ж не в карцер, как обещал, а по квартирам других профессоров. В первую очередь – заступника своего и ходатая Ломоносова, рассмотревшего в шестнадцатилетнем воспитаннике Лаврской семинарии «острое понятие» и способность к учебе, а потому настоявшего на зачислении Баркова в университет. Здесь он тоже поносил на чем свет стоит Крашенинникова и своих друзей-приятелей, не сумевших дать ректору отпора.
Понятное дело, Степан Петрович обозлился выше всяческой меры. Написал рапорт самому президенту Академии – графу Кириллу Разумовскому, в коем заявил, что ежели сей проступок будет отпущен Баркову без штрафа, «то другим подастся повод к большим наглостям, а карцер и серый кафтан, чем они штрафуются, ни мало их от того не удержит».
Его графское сиятельство изволило рассудить, что господин ректор в этом споре, несомненно, прав, а потому велело означенного студента «за учиненную им продерзость, в страх другим, высечь розгами при всех». Но в конце суровой резолюции все же приписало и для Крашенинникова особый пунктик, чтоб тот впредь «о являющихся в продерзостях, достойных наказанию, студентах представлял канцелярии, отколе об учинении того наказания посылать ордеры, а без ведома канцелярии никого тем штрафом не наказывать».
Тут бы Ивану и уняться. Но уже неделю спустя после экзекуции он, отлучившись из Академии, вернулся в нетрезвом виде и произвел такой шум, что для усмирения его товарищи были вынуждены позвать состоявшего в университете для охранения порядка прапорщика Галла.
Завидев приближающегося к нему дюжего цербера, поигрывавшего шпагой, Ваня и выкрикнул страшную фразу, означавшую, что ему ведомы некие преступные умыслы против особы государыни.
– Слово и дело!