Валерио Массимо Манфреди
«Оракул мертвых»
Кристосу и Александре Митропулос
И он, увидев предел столь великих страданий, во второй раз спустится в неумолимый Аид, не прожив ни единого спокойного дня.
Ликофрон
Я называюсь Никто; мне такое название дали
Мать и отец, и товарищи все так меня величают.[1]
Гомер. Одиссея. Песнь девятая
Эфира, северо-запад Греции
16 ноября 1973 года, 20.00
Внезапно затрепетали кроны деревьев, сухие листья дубов и платанов задрожали, но то был не ветер, и далекое море оставалось холодным и неподвижным, словно сланцевая плита.
Старому ученому показалось, будто все вдруг умолкло: щебетание птиц и лай собак, и даже голос реки, как будто вода омывала берега и камни на дне, не касаясь их, словно землю охватил темный внезапный ужас.
Он провел рукой по седым волосам, тонким как шелк, дотронулся до лба и стал искать в своей душе мужества, чтобы после тридцати лет упорных, неустанных исследований увидеть осуществление своей цели.
Никто не разделит с ним это мгновение. Его работники, пьянчуга Йорго и задира Стратис, положив на место инструменты, уже шли прочь, засунув руки в карманы и подняв воротники, и шорох их шагов по гравию дороги был единственным звуком в вечерней тишине.
Он почувствовал, как его охватила тревога.
— Ари! — закричал он. — Ари, ты все еще здесь?
Сторож ответил:
— Да, профессор, я здесь.
Но то была лишь минутная слабость.
— Ари, я решил еще немного задержаться. Ты можешь возвращаться в деревню. Пора ужинать, ты, должно быть, голоден.
Сторож посмотрел на него с участием и как бы желая защитить:
— Может, и вы поедете, профессор? Вам тоже нужно поесть чего-нибудь и отдохнуть. Начинает холодать, если останетесь, того и гляди заболеете.
— Нет, Ари, ступай, а я… я останусь еще ненадолго.
Сторож нехотя пошел прочь, сел в машину департамента и поехал по улице, ведущей в деревню. Профессор Арватис еще некоторое время следил взглядом за светом фар, скользившим по склонам холмов, а потом вошел в небольших размеров флигель, решительно снял со стены лопату, зажег газовую лампу и отправился к входу в древнее здание Некромантиона, оракула мертвых.
Пройдя по длинному центральному коридору, он добрался до лестницы, увидевшей свет дня благодаря работам прошлой недели, и спустился вниз, под галерею жертвоприношений, в помещение, пока еще по большей части заполненное строительным мусором, оставшимся после раскопок. Он оглянулся, осматривая тесное пространство, окружавшее его, потом сделал несколько шагов по направлению к западной стене и остановился, после чего стал энергично ощупывать краем лопаты слой земли, покрывавший пол, до тех пор, пока острие инструмента не уперлось в твердую поверхность. Он сдвинул в сторону землю, открывая каменную плиту, на которой было высечено изображение змеи, холодного создания, символа потустороннего мира.
Он вынул из кармана куртки мастерок и расчистил пространство вокруг плиты, освобождая ее. Воткнув край лопаты в выемку, он воспользовался ею как рычагом и приподнял плиту на несколько сантиметров. После чего откинул ее назад. Снизу на него пахнуло плесенью и влажной землей.
Его взору предстало черное отверстие, холодное и мрачное помещение, никогда и никем прежде не исследованное: то был адитон, комната тайного оракула, место, откуда лишь немногие посвященные могли вызывать бледные тени ушедших навсегда.
Он опустил лампу вниз, освещая новые ступени, и ощутил, как душа его трепещет, словно пламя свечи, вот-вот готовой угаснуть.
Скоро пришли мы к глубокотекущим водам Океана;
Там киммериян печальная область, покрытая вечно
Влажным туманом и мглой облаков; никогда не являет
Оку людей там лица лучезарного Гелиос, землю ль
Он покидает, всходя на звездами обильное небо,
С неба ль, звездами обильного, сходит, к земле обращаясь;
Ночь безотрадная там искони окружает живущих.[2]
Он словно молитву произнес стихи Гомера, слова о путешествии Одиссея в царство теней, о его сошествии в Аид. Добравшись до пола второй подземной комнаты, он поднял лампу, чтобы осветить стены. На лбу появились морщины и выступил пот, свет плясал вокруг, ибо руки его тряслись: взору его предстали сцены древнего и ужасного ритуала — жертвоприношение черного барана, его кровь, стекавшая из горла в яму. Он стал рассматривать полустертые фигуры, размытые влагой, а потом неверными шагами обошел все помещение кругом и увидел, что на стенах высечены имена. Некоторые из них принадлежали великим людям прошлого, но многие невозможно было понять, ибо письмена не поддавались расшифровке. Он закончил осмотр, и лампа снова осветила сцену жертвоприношения. С его губ сорвались новые слова:
…я меч обнажил медноострый и, им ископавши
Яму глубокую, в локоть один шириной и длиною,
Три совершил возлияния мертвым, мной призванным вместе:
Первое смесью медвяной, второе вином благовонным,
Третье водой и, мукою ячменной все пересыпав,
Дал обещанье безжизненно веющим теням усопших.[3]
Профессор отправился на середину комнаты, встал на колени и принялся копать. От холодной земли коченели пальцы. Он на короткое время прервался, сунув их под мышки. Пар от дыхания садился на стекла очков, и ему пришлось снять их и протереть. Потом снова начал копать и через какое-то время прикоснулся к гладкой поверхности, холодной, словно кусок льда. Он отдернул руки, как будто его укусила змея, притаившаяся в грязи. Тогда профессор поднял взгляд на стену, находившуюся прямо перед ним, и ему показалось, будто она движется. Он сделал глубокий вдох. Он устал и проголодался — несомненно, ему это привиделось.
Опустив руки в грязь, он снова почувствовал под ней идеально гладкую поверхность. Профессор стал ощупывать ее со всех сторон, очистил ее, насколько смог, и поднес лампу поближе: сквозь налипшую землю бледным светом блеснуло золото.
Он с новыми силами принялся копать, и вскоре на свет появилось горлышко сосуда — кратер невероятной красоты, удивительной работы, вкопанный в землю ровно посредине зала.
Руки профессора двигались быстро и решительно, тонкие длинные пальцы лихорадочно перемещались, и чудесный предмет поднимался из-под земли, словно его оживила какая-то невидимая энергия. То был очень древний сосуд, со всех сторон изукрашенный параллельными полосами, а посредине находился большой медальон с рельефной сценой, выполненной в том же стиле.
Старик почувствовал, как глаза его наполнились слезами: так это и есть сокровище, которое он искал всю свою жизнь? Это и есть ось и пуп земли, ступица вечного колеса, центр видимого и неизведанного, сосуд света и мрака, кровь и злато, чистота и разложение?
Он поставил лампу на пол и трясущимися руками поднес к своему лицу большой блестящий сосуд. В глазах его взметнулось огромное изумление: в центральном квадрате он увидел фигуру человека с мечом, идущего куда-то. В руке тот сжимал лопату с длинной рукоятью… или весло… Перед ним другой человек в одежде путника поднимал правую руку, словно собирался вопрошать первого о чем-то. В центре квадрата располагался алтарь, а возле него — бык, баран и вепрь.
Господи Всевышний, да здесь же изображено пророчество Тиресия, возвещавшее последнее путешествие Одиссея… путешествие, никем не описанное, вовеки не рассказанное — путешествие на континент, одиссея по грязи и пыли к затерянному месту, слишком удаленному от моря, месту, где неизвестна была ни соль, ни корабли, месту, где не знали, что такое весло, а потому не могли отличить его от лопаты для веяния зерна.
Он повертел сосуд в руках и увидел иные сцены, словно живые, освещенные блеском лампы, плясавшим на поверхности, — этапы жестокого и кровавого приключения, фатального пути… слишком далеко от моря, чтобы вернуться к морю… и умереть.
Периклис Арватис прижал сосуд к груди и поднял глаза, чтобы осмотреть северную стену адитона.
Она была открыта.
Сбитый с толку и ошеломленный, он стоял напротив узкого прохода, абсурдной, невозможной щели в цельном камне. Он предположил, что она всегда находилась там, а он всего лишь не разглядел ее в неверном свете лампы, но в душе испытывал неумолимую уверенность в том, что именно он каким-то образом открыл темное, таящее в себе угрозу отверстие. Он сделал несколько шагов вперед и встал на колени, потом поднял с пола камень, не выпуская из рук сосуда, и кинул его в отверстие. Тьма поглотила камень. Он растворился в ней бесшумно — профессор так и не дождался звука его падения.