Ознакомительная версия.
– Сенька-кун, – говорит, – бегачь не надо. Сегодня у меня не гэга, сьтибреты – догоню.
И на штиблеты свои показывает. Мол, не шлёпанцы, не споткнусь, как давеча.
Но Сенька, конечно, все равно побежал. Хоть и зарекался зайцем бегать, но такая уж у него, видно, теперь образовалась планида – почём зря подмётки драть. Не хошь по рылу – гони кобылу.
Теперь побегать пришлось не в пример против прошлонедельного. Сначала пролетел Скорик по всему Подколокольному, потом по Подкопаю, по Трехсвятке, по Хитровскому, через площадь, снова свернул в Подколокольный.
Отмахивал Сенька шустро, как только каблуки не отлетели, но китаец не отставал, да ещё, пузырь толстомордый, на ходу уговаривал:
– Сенька-кун, не беги, упадёсь, рассибёсься.
И даже не запыхался нисколько, а из Скорика уже последний дух выходил.
Хорошо, догадался на Свинью повернуть, или иначе сказать в Свиньинский переулок, где Кулаковка – самая большая и тухлая из хитровских ночлежек. Спасли Сеньку от идолища поганого кулаковские подвалы. Они ещё мудрёней Ерошенковских, никто их в доподлинности не знает. Одних ходов-проходов столько понарыто – не то что китаец, сам черт не разыщет.
Далеко-то Сенька залезать не стал, там в темноте с небольшой привычки можно было и заблудиться.
Посидел, покурил папироску. Высунулся – китаец на корточках сидит возле входа, на солнце жмурится.
Что делать? Вернулся в подземелье, походил там взад-вперёд, ещё покурил, поплевал на стену (неинтересно было – не видно в темноте, куда попадаешь). Мимо тени шмыгали, кулаковские обитатели. Сеньку никто не спросил, чего тут торчит. Видно, что свой, хитровский, и ладно.
Снова глядеть сунулся, когда у входа уже керосиновый фонарь горел. Сидел сучий китаеза, с места не шелохнулся. Вот настырная нация!
Здесь Сеньке томно стало. Всю жизнь ему теперь в кулаковском подвале торчать, что ли? Брюхо подвело, да и дело ведь было, нешуточное – каляку предупредить.
Снова спустился вниз, зарыскал по колидору (одно название, что колидор – пещера пещерой, и стены то каменные, склизкие, то земляные). Непременно должен был тут и другой выход иметься, как же без этого.
Схватил за руку первого же кулаковца, что из тьмы вынырнул.
– Братуха, где тут у вас ещё выйти можно?
Тот вырвался, матюгами обложил. Хорошо ножиком не полоснул, кулаковские – они такие.
Опёрся Скорик о стену, стал думать, как из ямы этой выбираться.
Вдруг прямо под ним, где стоял, дыра раскрылась – чёрная, сырая. И оттуда попёрла косматая башка, да Сеньке лбом в коленку.
Он заорал:
– Свят, свят! – и прыг в сторону. А башка на него залаялась:
– Чего растопырился? Нору всю загородил! Ходют тут, косолапые!
Только тогда Сенька догадался, что это «крот» из своей берлоги вылез. Было в подземной Хитровке такое особенное сословие, «кроты», которые в дневное время всегда под землёй обретались, а наружу если и вылезали, то ночью. Про них рассказывали, что они тайниками с ворованным добром ведают и за то получают от барыг со сламщиками малую долю на проедание и пропитие, а одёжи им вовсе никакой не надо, потому что зачем под землёй одёжа?
– Дяденька «крот»! – кинулся к нему Сенька. – Ты тут все ходы-выходы знаешь. Выведи меня на волю, только не через дверь, а как-нибудь по-другому.
– По-другому нельзя, – сказал «крот», распрямляясь. – Из Кулаковки только на Свинью выход. Если подрядишь, могу в другой подвал сопроводить. В Бунинку – гривенник, в Румянцевку семишник, в Ероху пятнадцать…
Скорик обрадовался:
– В Ероху хочу! Это ещё лучше, чем на улицу!
Синюхин-то в Ерохе живёт.
Порылся по карманам – как раз и пятиалтынный был, последний.
«Крот» денежку взял, за щеку сунул. Махнул рукой: давай за мной. Что с деньгами сбежит, а подрядчика одного в темноте бросит, Сенька не опасался. Про них, «кротов», все знали, что честные, без этого кто же им слам доверит?
Главное было самому не отстать. «Кроту»-то хорошо, привычному, он и без света всё видел, а Сенька так, наудачу, ногами переступал, только повороты считал.
Сначала прямо шли и вроде как немножко вниз. Потом провожатый на четвереньки встал (Сенька по звуку только и догадался), пролез налево, в какую-то дыру. Скорик – за ним. Проползли саженей, может, десять, и лаз повыше стал. Из него вправо повернули. Потом опять влево, и пол из каменного стал мягким, земляным, а кое-где и топким – под ногами зачавкало. Ещё влево и опять влево. Там навроде пещеры и откуда-то сквозняком потянуло. Из пещеры по ступенькам поднялись, невысоко, но Сенька все равно оступился и коленку зашиб. Наверху лязгнула железная дверца. За ней колидор какой-то. Скорику после лаза, где на карачках ползали, здесь светло показалось.
– Вот она, Ероха, – впервые за все время сказал «крот». – Отсюдова можно либо к Татарскому кабаку вылезти, либо в Подколокольный. Тебе куда?
– Мне бы, дяденька, в Ветошный подвал, к калякам, – попросил Сенька и на всякий случай соврал. – Письмишко отцу-матери отписать желаю.
Подземный человек повёл его вправо: через большой каменный погреб с круглыми потолками и пузатыми кирпичными стояками, снова колидором, опять большим погребом и снова вышли в колидор, пошире прежних.
– Ага, – сказал «крот» и повернул за угол. Когда же Сенька за ним сунулся, тот будто сквозь землю провалился. За углом серело – там, близко, был выход на улицу, только «крот», скорей всего, не туда припустил, а в какую-нибудь нору влез.
– Чего, пришли, что ли? – крикнул Скорик неведомо кому.
От потолка и стен откликнулось: «штоли-штоли-што-ли».
А потом глухо – и вправду словно из-под земли: «Ага».
Стало быть, это он самый и был, Ветошный подвал. Приглядевшись, Сенька рассмотрел по обеим стенам дощатые дверки. Постучал в одну, крикнул:
– Синюхины где тут проживают?
Из-за двери откликнулись, хоть и не сразу:
– Тебе чего, бумагу писать? – спросил дребезжащий голос. – Это и я могу. У меня почерк лучше.
– Нет, – сказал Сенька. – Он, гад, мне полтинник должен.
– А-а, – протянул голос. – Направо иди. Третья дверь.
Перед дверью, на которую было указано, Скорик остановился, прислушался. Ну как Князь уже там? То-то запопадешь.
Но нет, за дверью было тихо.
Постучал: сначала легонько, потом кулаком.
Всё равно тихо.
Ушли, что ль, куда? Да нет. Если присмотреться – из-под низа свет пробивался, слабенький.
Толкнул дверь – открылась.
Стол из досок, на нем огарок в глиняной миске, рядом щепки лежат – лучины. Больше пока мало что видать было.
– Здравствуйте вам, – сказал Сенька и картуз снял.
Никто ему не ответил. Рассусоливать, однако, некогда было – как бы Князь не нагрянул.
Потому Сенька зажёг лучинку и над головой поднял: ну-ка, что тут у них, у Синюхиных? Чего молчат?
На лавке у стены баба лежала, спала. На полу, под лавкой, дитё – совсем мелкое, года три или, может, два.
Баба на спине разлеглась, глаза себе чем-то чёрным прикрыла. Это у дядьки Зот Ларионыча супруга так же вот на ночь вату, шалфеем смоченную, на глаза клала, чтоб морщин не было. Дуры они, бабы, всякому известно. Посмотришь на такую – жуть берет: будто дырья у ней на роже заместо глаз.
– Эй, тётенька, вставай! Не время дрыхнуть, – сказал Сенька, подходя. – Сам-то где? Дело у ме…
И поперхнулся. Не ватки это у ней были, а жижа. Застыла в глазницах, будто в ямках, и ещё по виску к уху пролилась. И не чёрная она была, а красная. Тоже и шея у Синюхинской бабы была вся мокрая, блестящая.
Сенька сначала зенками похлопал и только после допёр: перехватили бабе глотку и ещё глаза выкололи – вот как.
Хотел крикнуть, но вырвалось только:
– Ик!
Присел на корточки, на мальца поглядеть. И тот был мёртвый, а заместо глаз две тёмные прорехи, только маленькие – сам-то тоже невелик.
– Ик, – сказал Сенька. – Ик, ик, ик.
И потом уже икал не переставая, не мог остановиться.
Попятился он от нехорошей лавки, споткнулся о мягкое. Чуть не упал.
Посветил – пацан лежит, лет двенадцати. Рот разинут, зубы посверкивают. А глаз опять нету, повыколоты.
– Ой! – удалось, наконец, Сеньке крикнуть. – Ой, беда!
Хотел к двери дунуть, но вдруг из угла, где темно, послышался голос.
– Митюша, – позвал голос тихо, жалостно. – Ушёл он? Мамоньку-то не тронул? А? Не слышу… Вишь, что он, зверь, со мной сделал… Иди, иди сюда…
Там в углу висела ситцевая занавеска.
Скорик икнул раз, другой. Бежать или подойти?
Подошёл. Отодвинул.
Увидел деревянную кровать. На ней лежал человек, щупал руками мокрую от крови грудь. А глаз у него тоже не имелось, как у прочих. Наверно, он-то и был каляка Синюхин.
Сенька хотел ему объяснить, что и Митюшу этого, и мамку, и мальца насмерть зарезали, но только икнул.
– Ты молчи, ты слушай, – сказал Синюхин, облизывая губы и вроде как улыбаясь. Сенька отвернулся, чтоб этой безглазой улыбки не видать. – Слушай, а то сила из меня уходит. Кончаюсь я, Митюша. Но это ничего, это пускай. Жил плохо, грешно, так хоть помру человеком. Может, мне за это прощение будет… Не выдал ведь я ему! Он мне всю грудь ножиком исколол, глаза вырезал, а я стерпел… Прикинулся, будто помер, а сам-то живой! – Каляка засмеялся, и в горле у него забулькало. – Слушай, сынок, запоминай… Заветное место, про какое я говорил, к нему идти вот как: ты подземную залу, сводчатую, где кирпичные опоры, знаешь? Да знаешь, как не знать… Там, за правой крайней опорой, в самом уголку, нижний камень вынуть можно… Я искал, где от мамоньки бутылку спрятать, ну и наткнулся. Вынешь камень, отодвинешь, тогда можно будет другие снять, которые над ним сверху… Лезь туда, не бойся. Там потайной ход. Дальше просто: иди себе и иди… Выйдешь прямо в камору, где сокровище. Ты, главное, не бойся. – Голос стал совсем тихий, так что Сеньке нагнуться пришлось – ещё и икота, проклятая, слушать мешала. – Сокровище… Большущее… Все у вас будет. Хорошо живите. Тятеньку лихом не поминайте…
Ознакомительная версия.