За четыре года личность лагерного уникума обросла легендами. Все знали, что свой кусок сырого непропеченного хлеба пополам с кострикой, миску мутной баланды и шмат каши он до крохи отдавал товарищам, но, вопреки всем законам лагерного выживания, не только не худел, но даже норму свою выполнял, а в солнечные дни бывал даже весел, словно жиденький свет северного солнца был для него сливочным маслом.
– Как себя чувствуешь-то? – уже по-свойски поинтересовался Гурехин.
– Да, почитай, одна пуговка осталась. Оставил бы ты мне водицы прыснуть, на всякий случай… А?
– Да я бы оставил, только без меня вода силу потеряет. Умная эта вода, слово человечье понимает.
– Говорят, на святой воде замешиваешь? – мучая цигарку, допытывался конвойный.
– Не на святой, а на звездной, древние мудрецы праной звали. А куда повезут-то меня, не слыхал?
– В Москву… Так что прощевай, док, лихом не поминай. А я супротив тебя никогда ничего не имел, – уже у дверей «штабной» просипел конвойный.
– И ты прощай. Будь здоров…
В темных ледяных сенцах Гурехин содрал с бритой головы шапку, потянул на себя разбухшую дверь и сразу ослеп от яркого электрического света.
– Заключенный номер Ка пятьсот пятнадцать в расположение комендатуры доставлен! – рявкнул за спиной конвоир.
– Свободен! – махнул рукой начальник лагеря, умный и незлой человек по фамилии Рубель.
– Так это вы Гурехин Ксаверий Максимович?
За столом сидел приезжий капитан из Управления лагерей: по-столичному розовый и гладко выбритый, в свежем романовском тулупчике, натуго перепоясанный новенькой блестящей портупеей. Он вскинул на Гурехина плутовские глаза и отодвинул в сторону заляпанный печатями «кирпич» – дело Гурехина.
– Курите? – участливо спросил он, протягивая Гурехину щегольскую папироску из золотого портсигара. На крышке был прочеканен единорог с развевающейся гривой и завитым в кольца хвостом. Отследив взгляд Гурехина, он едва заметно кивнул.
Гурехин вынул сигарету подрагивающими пальцами, но так и не закурил. Он никогда не курил.
– Вот что, Ксаверий Максимович, в барак вы больше не вернетесь. В Москву поедем. Там с рук на руки передам я вас наркому внутренних дел, и начнется у вас новая жизнь. Такие вот дела! – усмехаясь одними глазами, говорил капитан. – У вас ровно час, чтобы привести себя в полный порядок. Санитарный блок к вашим услугам.
В «морилке», как с недобрым юмором звали санитарный блок заключенные, горячо парила банная печь-каменка. Получалось, что для одного единственного зэка протопили и нагрели чугунный котел с водой. Гурехин разделся. На пол из раскрученной портянки, жалко звякнув, выпала самодельная алюминиевая ложка. Он встал в ржавую ванну и включил обжигающе горячую воду. Золотистый пар от воды и синяя звезда за окнами казались обрывками сна. Сердитый, разбуженный среди ночи санитар принес стопку чистого белья и малоношенное суконное пальтишко только что из прожарки. От его былых обитателей остался только седой налет в глубине швов, да острый запах химиката. Стоя под последней теплой струйкой, сочащейся из титана, Гурехин побрился, и санитар самолично вылил ему на голову флакон чемеричной воды, которой пользовались в лагере только офицеры, оправил рукава слишком широкой рубахи и поплевав на гребенку попытался зачесать его непокорный «ежик» от темени к затылку.
– Ты меня как к похоронам обряжаешь, братец, – усмехнулся Гурехин.
– А ты думаешь тебя на легкую жизнь везут? Не желаете ли Гурехин в ресторацию, а не соскучились ли вы по бефстроганов?
И санитар плюнул со злости в ванну.
На тундровой пустоши, по случаю зимы годной под аэродром, крутил винтами роскошный зверь: вместо обычного фанерного кукурузника для гражданских перевозок на летном поле стоял Поликарповский штабной самолет-лимузин У-2 ШС, с большой четырехместной пассажирской кабиной, закрытой сверху прозрачным «фонарем». Пока шли к самолету, пропеллер начал медленно вращаться, и до самолета бежали почти бегом. В синем рассветном небе прыгал опрокинутый ковш, и Гурехин по-детски радовался этой счастливой примете. В самолете он сразу задремал и проспал почти до Москвы. Самолет дважды заправляли на военных аэродромах, при подлете к Москве они попали в раннюю апрельскую грозу, и Гурехин окончательно размяк от болтанки. Уже далеко перевалило за полдень, когда он окончательно очнулся в «воронке». Машина резко рванула по полевой дороге от аэродрома к шоссе и бодро запрыгала на ухабах. Деревянные окраины и сиреневые московские палисады быстро сменились каменными доходными домами, ближе к центру замелькали старинные особняки. Зыбким миражом приближался Кремль. Гурехин не удивился бы, если бы прямо с лагерной шконки его доставили бы в Кремль, но «воронок» остановился во дворе, позади Лубянки.
Генерал Седов не спеша знакомился с делом «особенного человека». Он внимательно прочитал доклад Гурехина в Академии наук «О неизвестных свойствах воды», якобы реагирующей на молитву и грубую ругань. Пролистнул давнее наблюдательное дело с отметками о неосторожных высказываниях Гурехина в тесном кругу. Отдельно были подшиты письма Гурехина опальным ученым Чижевскому и Вернадскому. Будь он физик или конструктор, его талантам наверняка нашлось бы применение в какой-нибудь Бериевской шараге, но оккультное мракобесие приравняли к контрреволюционной деятельности, и Гурехин как социально опасный тип был полностью поражен в правах и изолирован от общества. Перед самой войной он решился написать письмо Верховному: «22 июня 1941 года отмечено противостоянием Урана и Плутона в гороскопе России. Точно такое же расположение планет было в июле 1812 года, когда Россия претерпела нашествие двунадесяти языков во главе с Наполеоном… И в 1941… с большой долей вероятности война начнется на рассвете 22 июня…»
За такое предсказание мало упрятать в Варандей – самый гиблый среди Восточно-Сибирского Управления лагерей. Но в зону он попал много позже и, вопреки всем прогнозам, не только уцелел, но даже прижился. Его тинктурами лечилось даже руководство лагеря.
По диагонали дочитывая дело, Седов нажал кнопку вызова.
Гурехин вошел в кабинет, привычно нагнув голову, и запоздало стянул шапку с блеклым лагерным номером. Седов поморщился: Гурехина так торопились доставить, что даже не до конца переодели в «цивильное». Последний алхимик оказался неожиданно молод, и если бы не обтянутые скулы и заострившийся нос, то даже красив неброской породистой красотой. В его лице и осанке чувствовалась сила тонкая и несгибаемая, как у хорошо закаленного клинка. Седов умел с первого взгляда распознавать истинную цену человека: потеплев, он без обиняков протянул руку вчерашнему заключенному:
– Рад вас видеть, Ксаверий Максимович. Как вы себя чувствуете?
– Спасибо. Теперь гораздо лучше… – отозвался он без тени улыбки.
– Ну-ну, нам всем теперь намного лучше. Война почти закончена, и люди уже начали задумываться о мирной жизни. Насколько мне известно, вы сведущи в медицине, химии и не только. В былые времена вашу тинктуру йода могли бы назвать вашим именем!
Гурехин никак не отозвался на явную лесть, продолжая мять шапку в ладонях.
– Расскажите о себе как можно подробнее, – попросил Седов.
– Разве в деле не все записано? – пожал плечами Гурехин.
Седов демонстративно захлопнул папку и отложил на дальний угол стола.
– Тридцать три года, русский, холост, – заученно барабанил Гурехин. – В тридцать седьмом был осужден за контрреволюционную деятельность…
– Где отбывали заключение?
– Учитывая мои разработки в области «универсального лекарства», мне предложили работу на Кавказе, в лепрозории имени Гансена. Вокруг горные пропасти, по перевалу колючая проволока, хотя от нас никто никогда не уходил. Я руководил биохимической лабораторией. Все, что было нужно мне для моих тинктур и настоев, находилось здесь же: смола-живица, роса, вода с ледников. При помощи несложных манипуляций я делал эту воду «живой». Прокаженные жили семьями, у многих рождались дети, и в первый раз я опробовал свое лекарство на беременных. Представьте, у матерей с «львиными лицами», у беспалых отцов с бельмами вместо глаз рождались здоровые дети! Среди прокаженных встречались очень красивые девушки. Знаете, подкожная лепра создает особые блики, рубенсовскую светотень… – Гурехин спохватился и умолк.
– Говорите, говорите, Ксаверий Максимович.
– Я спас несколько красивых лиц… О том, что началась война, мы узнали только в августе. Однажды утром мы услышали орудийные выстрелы немцев. Прямым попаданием разбило аптеку и мою лабораторию. В тот же день нам сбросили с самолета приказ об эвакуации. Под бомбежкой мне предстояло эвакуировать пятьсот человек. Часть слепых стариков я сначала решил оставить, но они пришли сами, приползли даже безногие. Они умоляли, они уже поверили в жизнь, поверили в мое лекарство! Я приказал забирать всех.