Сегодня как раз такой день был, да ещё с занавески можжевеловая ветка свисала, на языке цветов значит “не рада гостям”.
Рада, не рада, а куда денешься, если насильно привели.
Постучали, вошли.
Ташка на кровати сидела, мрачнее тучи. Семечки грызла, шелуху в ладошку плевала. Ни “здрасьте” тебе, ни “как поживаешь”.
— Чего надо? — говорит. — Что за бакланов привёл? Зачем? Мало мне тут этой лахудры.
И в угол кивнула, где мамка валялась. Опять, поди, нажралась где-то пьянее грязи и после кровью харкала, вот Ташка и бесится.
Скорик хотел объяснить, но тут у него с рук японский пиджак соскользнул, на пол упал. Ташка увидала Сенькины скованные руки, как с кровати спрыгнет — и на Масу. Ногтями ему в толстые щеки вкогтилась и давай орать:
— Отпусти его, гад мордатый! Щёлки повыцарапаю!
И ещё всякими разными словами, на которые Ташка была знатная мастерица. Сенька и то заморщился, а чистый господин так даже глазами захлопал.
Пока японец одной рукой от мамзельки свою жёлтую красу оборонял, Эраст Петрович в сторонку отошёл. На Ташкину ругань сказал уважительно:
— М-да, вдали от родины отвыкаешь от силы русской речи.
Пришлось за японца заступаться.
— Ладно тебе, Ташка. Угомонись. Чего к человеку пристала? Помнишь, я тебе бусы дарил, зеленые. Целы? Отдай им, ихние это. Не то худо мне будет. — И вдруг испугался. — Или продала?
— Что я, лярва замоскворецкая, дарёное продавать? — оскорбилась Сенькина подрунька. — Мне, может, никто больше и не дарил ничего. Клиенты, те не в счёт. Бусы твои у меня в хорошем месте прибраны.
Скорик знал это её “хорошее место” — в подкроватном шкапчике, где Ташка свои сокровища хранила: книжку про цветы, хрустальный пузырь из-под духов, гребёнку из черепахи.
Попросил её:
— Отдай, а? Я тебе другое что подарю, чего хошь.
Ташка японца отпустила, просветлела вся.
— Правда? Я, Сень, собачку хочу, пуделя белого. На рынке видала. Пуделя, они знаешь какие? Они, Сень, на задних лапах вальс пляшут, через верёвочку прыгают и лапу подают.
— Да подарю, ей-богу подарю. Только бусы отдай!
— Ладно, не надо, не дари, — разрешила Ташка. — Это я так. Пудель такой тридцать целковых стоит, даже если щенок. Я приценивалась.
Вздохнула, но без особой печали.
Полезла под кровать, зад тощий задрала, а рубашонка короткая, Скорику от людей стыдно стало. Вот какая девка бесшабашная. Подошёл, одёрнул.
Ташка там, под кроватью, погремела немножко (видно, не хотела при чужих все свои богатства доставать), потом вылезла обратно, кинула Масе бусы:
— На, удавись, жадюга.
Японец поймал низку, с поклоном передал господину. Тот перебрал камешки, зачем-то погладил один из них, бережно спрятал бусы в карман.
— Что ж, все хорошо, что хорошо к-кончается. Уж вы-то, мадемуазель, передо мной ни в чем не виноваты. — Полез в карман, достал лопатник, из лопатника три кредитки. — Вот вам тридцать рублей, купите себе пуделя.
Ташка деловито спросила:
— Это каким же манером ты меня кобелить собрался, за три-то краснухи?
Если, говорит, так-то и так-то, то я согласная, а если так или вот этак, то я девушка честная и гадостев этих творить над собой не дозволяю.
Гладкий барин аж шарахнулся, руками заплескал:
— Что вы, — говорит. — Ничего такого от вас мне не нужно. Это п-подарок.
Не знал он Ташку! Она подбоченилась:
— Ну и вали тогда со своими бумажками. Я подарки либо от клиента беру, либо от товарища. Раз кобелиться не желаешь, значит, ты мне не клиент, а товарищ у меня уже есть — Скорик.
— Что ж, мадемуазель, — поклонился ей Эраст Петрович. — Такого товарища, как вы, лестно иметь всякому.
Здесь Ташка вдруг крикнула:
— Тикай, Скорик!
Кинулась на Масу и зубами его за левую руку, в которой конец прута!
Японец от неожиданности пальцы разжал, ну Сенька к двери и рванул.
Барин ему вслед:
— Стойте! Я освобожу вам руку!
Ага, нашёл дурака. Как-нибудь сами освободимся, без вашей помощи. За покражу-то от вас расчёта ещё не было. Станете мордовать, нет ли, про то нам неведомо, а все ж от непонятного человека, которого сам Будочник опасается, чем далее, тем целее — так Сенька рассудил.
Но Ташка-то, Ташка! Не девка — золото.
Сбежать-то Скорик сбежал, но теперь надо было и в самом деле как-то от железяки избавляться. Шёл, руки к груди прижимал, прут концами вверх-вниз повернул, чтоб меньше в глаза бросался.
С Хитровки нужно было уносить ноги — даже не из-за опасного Эраста Петровича, а чтоб знакомых в дурацком виде не встретить. Засмеют.
Зайти в кузню, где подковы куют, наврать чего-нибудь — вроде как кто из озорства или на спор железяку прикрутил. В кузнях лбы здоровые. Может, и не такие уцепистые, как красивый барин, но уж как-нибудь растянут, на то у них свой струмент имеется. Само собой не за спасибо — копеек двадцать дать придётся.
Тут-то и сообразил: а где их взять, двадцать копеек? Последний пятиалтынный вчера “кроту” отдал. Или надуть кузнеца? Посулить деньгу, а после дать деру? Снова бегать, вздохнул Сенька. Кузнецы, если догонят, так отметелят своими кулачищами — хуже любого японца.
В общем, шёл, думал.
Поднявшись на Маросейку, увидал вывеску “САМШИТОВЪ. Ювелирные и златокузнечныя работы”. Вот оно, что нужно-то! Может, даст ювелир сколько-нисколько за серебряную монету из сумы, опять же копейки эти старинные. Не даст — часы Килькины заложить можно.
Потянул стеклянную дверь, вошёл.
За прилавком никого не было, но красивая птица попугай, что сидела в клетке на жёрдочке, проорала противным голосом:
— Добррро пожаловать!
На всякий случай Сенька снял картуз и тоже сказал:
— Доброго здоровьичка.
Хоть он был и птица, но, видно, с понятием.
— Ашотик-джан, опять дверь не заперта! — донёсся из глубины лавки бабский голос — чудной, с переливами. — Заходи, кто хочет!
Зашуршали шаги, из-за шторки выглянул человек небольшого росточка, лицом смуглявый, с кривым носищем, на лбу вздет стеклянный кружок в медной оправе. Пугливо спросил:
— Вы один?
Увидал, что один. Тогда побежал, зачем-то дверь на засов запер и только после повернулся к Скорику:
— Чем могу?
Да, такой огрызок железного прута не растянет, расстроился Сенька. А ещё про кузнечные работы написал. Может, у него подмастерье имеется?
— Желаю кой-чего продать, — сказал Сенька и полез в карман.
Ох, непросто это было, со стянутыми-то руками.
Попугай как заладит дразниться:
— Прродать! Прродать! Прродать!
Носатый ему:
— Помолчи, помолчи, Левончик. — А Сеньке, оглядев с ног до головы, сказал. — Извините, молодой человек, но я краденого не покупаю. На то есть свои специалисты.
— Без тебя знаю. Вот, чего дашь?
И монету на прилавок шлёп.
Ювелир на Сенькины запястья покосился, однако ничего не сказал. А на серебряный кругляш глянул без большого интереса.
— Хм, ефимок.
— Кто-кто? — не понял Скорик.
— Ефимок, иоахимсталер. Монета нередкая. Они идут по два веса. То есть по весу серебра, помноженному вдвое. Ваш ефимок в хорошей сохранности. — Взял денежку, положил на весы. — Можно сказать, даже в идеальной. Полноценный талер, шести с половиной золотников весу. Золотник серебра нынче — 24 копейки. Это получается… м-м… три двенадцать. Минус моя комиссия, двадцать процентов. Итого — два рубля пятьдесят копеек. Больше вряд ли кто-нибудь даст.
Два с полтиной — это уже было дело. Сенька снова завернулся весь, полез в карман за чешуйками, высыпал на стойку.
— А эти чего?
Лепестков этих было у него ровно двадцать, ещё ночью пересчитал. Плохонькие, конечно, копеечки, но если к двум с полтиной прибавить, это уж два семьдесят выходило.
Чешуйкам ювелир больше уважения оказал, чем ефимку. Спустил со лба на глаз стёклышко, стал разглядывать одну за одной.
— Серебряные копейки? Ого, “ЯД”. И сохранность завидная. Ну, эти могу взять по три рубля штучка.
— По скольку, по скольку? — ахнул Сенька.
— Поймите, молодой человек, — сказал ювелир, взглянув на Скорика через стекляшку страшным чёрным глазом. — Предбунташные копейки, конечно, не талеры и идут по другому курсу, но как раз недавно в Замоскворечье вырыли очередной клад того времени, в три тысячи серебряных копеек, в том числе две сотни яузских, так что цена на них сильно упала. Ну хотите, по три пятьдесят? Больше не могу.
— Это сколько же всего будет? — спросил Скорик, ещё не веря своей удаче.
— Всего? — Самшитов пощёлкал счетами, показал. — Вот: вместе с ефимком семьдесят два рубля пятьдесят копеек.
Сенька аж охрип:
— Ладно, давай.
Попугай встрепенулся:
— Давай! Давай! Давай!
Хозяин монетки сгрёб куда-то под прилавок, звякнул замком кассы. Зашуршали кредитки — заслушаешься. Это ж надо, какие деньжищи!