Знаете, вы уже умудрились стать непопулярным на острове. Мне намекали. Священник осведомился, когда вы уедете. Один из рыбаков поднял бровь. Они тут люди сложные и никогда не скажут вслух то, что можно сообщить каким-нибудь иным способом. Я пытался отгадать, чем вы вызвали раздражение, но потом решил, что хватает одного вашего присутствия, хотя отказ нанести визит отцу Шарлю, несомненно, этому содействовал. Вы настолько великий человек, что не желаете выдержать и получаса скуки, чтобы создать хорошее впечатление? Пренебрежительный вид, такой полезный в столице, тут никакой пользы не принесет. Разумеется, они вовсе не хотят, чтобы вы к ним подлаживались, вступали в разговоры или проявляли интерес к их жизни. Было бы ошибкой предложить им выпить. Это их привилегия, не ваша. Они способны отличить дружелюбие от снисходительности еще до того, как нога ступит на пристань. Мне пришлось ждать почти год, прежде чем мое терпение было вознаграждено кивком при встрече на дороге или бурканьем по адресу погоды. Если я проживу здесь хоть двадцать лет, они все еще будут коситься на меня с подозрением. Они бедны, в массе не слишком грамотны и простодушны по вашим нормам и моим. Но не совершайте ошибки, считая их никчемностями, и боюсь, ваша привычка отгораживать себя от внешнего мира, манера смотреть на людей, будто они заключены в позолоченной раме, тут особого успеха не принесла. Вместо того чтобы вызывать благоговение и некоторый страх, поставить людей в тупик и добиться от них большей податливости, она подействовала точно наоборот. Они упрямы, горды, и их расположения надо искать.
Мне следовало бы сказать: они заслуживают того, чтобы их расположения искали, потому что способны жить на этом острове, а вы — нет. Разумеется, ничего плохого они вам не сделают, для них вы того не стоите. Но вы не сможете найти у них помощи или поддержки. Когда вы захотите вернуться назад на материк, вам понадобится мое заступничество, не то ни одна лодка не будет свободна для такого плавания. Вас кормят и обихаживают, потому что об этом попросил я, иначе вы умерли бы с голоду на пляже. Если вы заболеете или покалечитесь, лечить вас станут по моей просьбе, а не по вашей. Вы здесь одиноки и без друзей. Кроме меня. Впрочем, я не стал бы особенно тревожиться из-за этого. Я просто пытаюсь пугнуть вас, напомнить вам, что ваша хартия действительна не всюду. Ваше царство простирается от Челси до Оксфорд-Серкуса и только. За этим рубежом вы никакой власти не имеете и зависите от других людей.
Я когда-нибудь рассказывал вам про момент, когда принял решение стать художником? Когда понял, что уже являюсь им. Произошло это в чертежной мастерской на третьем году моего ученичества в Глазго. Вас подобные вещи не интересуют, я знаю, но там господствовал дух товарищества. И я не был там несчастен. Мой отец решил сбыть меня с рук — поставить меня работать, как он выразился, научиться зарабатывать хорошие деньги. Короче говоря, ремеслу. И кое-что о нем говорит тот факт, что выбрал он лучшее — вопреки видимому отсутствию интереса ко мне он умел быть заботливым отцом своих детей, пусть суровым и не прощающим. Он один из немногих, кого мне не хватало. Более мелочный родитель мог бы отправить меня на верфь клепать котлы или в банк клерком-стажером. Это обошлось бы дешевле, а результаты были бы надежнее. Что-либо подобное меня бы убило. Я не впадаю в мелодраму, а просто хочу сказать, что я так бы и остался там, не имея храбрости уйти. Со временем мне вручили бы традиционные золотые часы, и я бы умер, чем все и исчерпалось бы.
Но вместо этого он отправил меня в чертежную мастерскую, и я работал там, пока мне почти не исполнилось двадцать три. Предыдущие два года духом я уже отсутствовал, так как к тому времени каждый свободный вечер проводил в художественной школе, а днем уходил в грезы о великих свершениях. Впрочем, не важно. Мой момент прозрения наступил во время работы, когда мне еще не исполнилось семнадцати. Мне был поручен рисунок для жестянки с печеньем — элегантные дамы пьют чай в гостиной, слуги на заднем плане. Ярко, солнечно, бодряще. Больше вы не будете ютиться в тесном домишке на задворках покрытого копотью промышленного пригорода. Один раз кусните то, что внутри, — и красивая жизнь будет вашей. Вот что должна была внушать пророческая картинка на моей жестянке, впоследствии запечатленная на несметных тысячах хранилищ лучшего масляного печенья господ Хантли и Палмера. День за днем я упорно работал над ней, и внезапно время остановилось. Примерно в четверть двенадцатого холодного ноябрьского утра. Когда оно вновь пошло, жестянка была завершена. Мои дамы дышали, веяло запахом свежезаваренного чая, и солнце по-настоящему светило сквозь высокие окна, огонь в камине грел по-настоящему. Вы ощущали его жар.
Смею сказать, это был шедевр, мой первый и, быть может, единственный. Не то чтобы это имело значение, простоя пытаюсь сказать, что впервые познал истинность молитвы. Не как мрачного особого прошения, которое все еще каждый вечер возносилось у подножия моей постели, но подлинное общение. Мое сознание, мое тело, моя душа равно и абсолютно предавались ему. Между ними не существовало никаких различий. Ни малейших. Это был особенный момент, особый. Длился он, возможно, не больше пары часов, а когда я завершил работу, глаза у меня резало, спина ныла, и пальцы от сжимания кисти свела такая судорога, что мне пришлось отгибать их по очереди другой рукой. Но я испытывал радость, какой в жизни еще не знавал.
Поделиться ею было не с кем. Никто ни в мастерской, ни дома попросту не понял бы. Но я необратимо изменился, и мои дни как чертежника и коммерческого иллюстратора были сочтены. Я теперь знал различие между малеванием и творчеством, восторг создавать нечто с таким совершенством, что оно придает смысл всему остальному. Да-да, вижу вашу улыбку. Жестянка для печенья. Но как вы не понимаете? Это была совершенная жестянка для печенья. Самая совершенная жестянка для печенья из всех, когда-либо сделанных. Более гармоничная, более абсолютная жестянка для печенья, какой ум человеческий прежде и вообразить не мог. Иллюстрация идеально соответствовала пропорциям жестянки. Фигуры были квинтэссенцией масляного печенья, цвета — суммированием целого, безупречно сочетаясь с ним. И создал ее я — моими руками, и глазами, и мыслями, которые трудились вместе в абсолютной гармонии.
О, она им понравилась, но я не получил ни шиллинга премии, на которую рассчитывал, так как отступил от инструкции. Мне было сказано: четыре пьющие чай фигуры. А я ограничился тремя, потому что больше трех не требовалось. Четвертая была лишней, погубила бы все. Они же сочли, что я просто решил облегчить себе работу — вот и ни единого лишнего шиллинга для меня. Не то чтобы меня это трогало. Я же знал, как она хороша, вы же понимаете, а тогда ничто другое значения не имело. На краткий миг я действительно не придавал ни малейшей важности чужим мнениям.
Вот кто такой художник на самом деле. Тот, кто творит молитву своей кистью. Чего критик не способен ни сделать, ни понять по-настоящему. С той минуты я стремился вновь обрести райский момент, который обрел в шумной холодной мастерской. Всю дальнейшую жизнь я провел в погоне за ним, иногда почти приближаясь, но чаще промахиваясь. Большую часть времени я ничем не отличался от поденщиков, которых оставил позади себя. Они производят жестянки для печенья, я производил портреты богатых женщин. Где-то я утратил свою невинность.
* * *
Ни о чем этом вы никакого представления не имеете. Вы думали, что я хочу спастись от своего прошлого, купаться в свежем воздухе мира космополитов. Избавиться от душащего, тесного, мелочного мирка Шотландии. Вовсе нет, то есть не совсем. Вы считали, что мое продвижение вперед — после моего знакомства с вами — было ростом, преображением себя в художника и человека, мой триумф был тем более велик, что не позволил Шотландии сокрушить меня. Увы, ничто никогда не бывает таким простым.
Разрешите, я объясню. Я вам часто рассказывал о том, как вставал каждое утро в пять в моем ледяном жилище, шел на работу с комком засохшей овсянки в кармане на обед; о том, как зимой работал с цыпками на всех пальцах, как шесть месяцев в году не видел солнечного света. Трудясь с семи утра до семи вечера шесть дней в неделю с четырьмя праздничными днями в году. Изготовлял чертежи шестеренок и рычагов, архитектурные планы, жестянки для печенья, афиши — все, что заказывали. Причем чаще не зная, для чего или для кого. Уныло, безрадостно? Ну нет. Вам, разумеется, все это, такое далекое от вашего собственного опыта, должно представляться именно таким, и, сознаюсь, в своих описаниях я сгущал краски насколько возможно. В те дни мне хотелось стать таким, как вы, чувствовать и думать как полагается. Но на самом деле правды я не говорил. На ту пору моей жизни я оглядываюсь без малейшего содрогания.