Когда старейший из пустынников говорил лодочнику: «Ныне отпущаеши раба Твоего», это означало, что один из отшельников допущен к Господу, и на образовавшуюся вакансию тут же поступал новый избранник, из числа очередников. Иногда роковые слова произносил не схиигумен, а один из двух прочих молчальников. Так в монастыре узнавали, что прежний старец призван в Светлый Чертог и что в скиту отныне новый управитель.
Как-то раз, тому лет сто, на одного из схимников напал приплывший с дальних островов медведь и принялся драть несчастного. Тот возьми да закричи: «Братие, братие!» Прибежали двое остальных, прогнали косолапого посохами, но после жить с нарушившим обет молчания не пожелали — отослали в монастырь, отчего изгнанный стал скорбен духом и вскоре помер, больше ни разу не растворив уст, но был ли допущен пред Светлые Господни Очи или пребывает среди грешных душ, неизвестно.
Что ещё сказать про пустынников? Ходили они в чёрном одеянии, которое представляло собой род груботканого мешка, перетянутого вервием. Куколь у схимников был узок, опущен на самое лицо и сшит краями в ознаменование полной закрытости от суетного мира. Для глаз в этом остроконечном колпаке проделывались две дырки. Если паломники, молившиеся на ханаанском берегу, видели на островке кого-то из святых старцев (это бывало крайне редко и почиталось за особую удачу), то взору наблюдающих представал некий чёрный куль, медленно передвигающийся средь мшистых валунов — будто и не человек вовсе, а бесплотная тень.
Ну а теперь, когда рассказано и про Новый Арарат, и про скит, и про святого Василиска, пора вернуться в судебный архив, где владыка Митрофаний уже приступил к допросу ново-араратского чернеца Антипы.
* * *
«Что со скитом неладно, наши уж давно говорят. (Так начал свой невероятный рассказ немного успокоившийся от оплеух и чаю брат Антипа.) В самое Преображение, к ночи, вышел Агапий, послушник, на косу постирать исподнее для старшей братии. Вдруг видит — у Окольнего острова на воде как бы тень некая. Ну, тень и тень, мало ль чего по тёмному времени привидится. Перекрестился Агапий и знай себе дальше полощет. Только слышит: будто звук тихий над водами. Поднял голову — Матушка-Богородица! Чёрная тень висит над волнами, оных словно бы и не касаясь, и слова слышно, неявственно. Агапий разобрал лишь: „Проклинаю“ и „Василиск“, но ему и того довольно было. Побросал недостиранное, понёсся со всех ног в братские келии и давай кричать — Василиск, мол, воротился, собою гневен, всех проклятию предаёт.
Агапий — отрок глупый, в Арарате недавно, и веры ему ни от кого не было, а за брошенное бельё, волною смытое, его отец подкеларь ещё и за виски оттаскал. Но после того стала чёрная тень и другим из братии являться: сначала отцу Иларию, старцу весьма почтенному и воздержному, потом брату Мельхиседеку, после брату Диомиду. Всякий раз ночью, когда луна. Слова всем слышались различные: кому проклятие, кому увещевание, а кому и вовсе нечленораздельное — это уж смотря в какую сторону ветер дул, но видели все одно и то ж, на чём перед самим высокопреподобным Виталием икону целовали: некто чёрный в одеянии до пят и остроконечном куколе, как у островных старцев, парил над водами, говорил слова и грозно перст воздевал.
Архимандрит, доведавшись про чудесные явления, братию разбранил. Сказал, знаю я вас, шептунов. Один дурак ляпнет, а другие уж и рады звонить. Истинно говорят, чернец хуже бабы болтливой. И ещё ругал всяко, а потом строжайше воспретил после темна на ту сторону Ханаана ходить, где Постная коса к Окольнему острову тянется».
Здесь преосвященный прервал рассказчика:
— Да, помню. Писал мне отец Виталий про глупые слухи, сетовал на монашеское дурноумие. По его суждению, проистекает это от безделья и праздности, отчего он испрашивал моего благословения привлекать на общинополезные работы всю братию вплоть до иеромонашеского чина. Я благословил.
А сестра Пелагия, воспользовавшись перерывом в повествовании, быстро спросила:
— Скажите, брат, а сколько примерно саженей от того места, где видели Василиска, до Окольнего острова? И далеко ли в воду коса выходит? И ещё: где именно тень парила — у самого скита или всё же в некотором отдалении?
Антипа поморгал, глядя на суелюбопытную монашку, но на вопросы ответил:
— От косы до Окольнего саженей с полста будет. А что до заступника, то допрежь меня его только издали видали, с нашего берега толком и не разглядеть. Ко мне же Василиск близёхонько вышел, вот как отсюда до той картинки.
И показал на фотографический портрет заволжского губернатора на противоположной стене, до которой было шагов пятнадцать.
— Уже не «тень некая», а так-таки сам заступник Василиск? — рыкнул на монаха епископ громоподобно и свою густую бороду пятернёй ухватил, что служило у него знаком нарастающего раздражения. — Прав Виталий! Вы, чернецы, хуже баб базарных!
От грозных слов Антипа вжал голову в плечи и говорить далее не мог, так что пришлось Пелагии придти ему на помощь. Она поправила свои железные очочки, убрала под плат выбившуюся прядку рыжих волос и укоризненно молвила:
— Владыко, сами всегда говорите о вредности скороспелых заключений. Дослушать бы святого отца, не перебивая.
Антипа ещё пуще напугался, уверенный, что от этакой дерзости архиерей вовсе в озлобление войдёт, но Митрофаний на сестру не рассердился и гневный блеск в глазах поумерил. Махнул иноку рукой:
— Продолжай. Да только смотри, без вранья.
И рассказ был продолжен, хоть и несколько отягощённый оправданиями, в которые счёл нужным пуститься устрашённый Антипа.
«Я ведь почему архимандритова наказа ослушался. У меня послушание травником состоять и братию лечить, кто ходить к мирскому лекарю за грех почитает. А у нас, монастырских травников, ведь как — всякую траву нужно всенепременно в день особого заступника собирать. На Постной косе, что напротив скита, самое травное место на всём Ханаане. И кирьяк произрастает от винного запойства по заступничеству великомученика Вонифатия, и охолонь-трава от блудныя страсти по заступничеству преподобной Фомаиды, и лядуница в сохранение от злого очарования по заступничеству священномученика Киприяна, и много иных целительных растений. Я уж и так из-за воспрещения ни почечуйника, ни драгоморы, которые на ночной росе рвать нужно, не собирал. А на великомученицу Евфимию, что от трясовичной болезни бережёт, шуша-поздняя расцветает, её, шушу эту, и брать-то можно в одну только ночь во весь год. Разве можно было пропустить? Ну и ослушался.
Как вся братия ко сну отошла, я потихоньку во двор, да за ограду, да полем до Прощальной часовни, где схимников перед помещением во скит запирают, а там уж и Постная коса близко. Сначала боязно было, всё крестился, по сторонам оглядывался, а потом ничего, осмелел. Шушу-позднюю искать трудно, тут привычка нужна и немалое старание. Темно, конечно, но у меня при себе лампа была, масляная. Я её с одной стороны тряпицей завесил, чтоб не увидали. Ползаю себе на карачках, цветки обрываю и уж не помню ни про архимандрита, ни про святого Василиска. Спустился к самому краю гряды, дальше уж только вода да кое-где камни торчат. Хотел поворачивать обратно. Вдруг слышу из темноты…»
От страшного воспоминания монах сделался бледен, часто задышал, стал клацать зубами, и Пелагия подлила ему из самовара кипятку.
«Благодарствую, сестрица… Вдруг из темноты голос, тихий, но проникновенный, и каждое слово ясно слышно: „Иди. Скажи всем“. Я повернулся к озеру, и стало мне до того ужасно, что уронил я и лампу, и травосборную суму. Над водою — образ смутный, узкий, будто на камне кто стоит. Только никакого камня там нет. Вдруг… вдруг сияние неземное, яркое, много ярче, чем от газовых лампад, что у нас в Ново-Арарате нынче на улицах горят. И тут уж предстал он предо мною во всей очевидности. Чёрный, в рясе, за спиною свет разливается, и стоит прямо на хляби — волна мелкая под ногами плещется. „Иди, — речёт. — Скажи. Быть пусту“. Молвил и перстом на Окольний остров показал. А после шагнул ко мне прямо по воде — и раз, и другой, и третий. Закричал я, руками замахал, поворотился и побежал что было мочи…»
Монах завсхлипывал, вытер нос рукавом. Пелагия вздохнула, погладила страдальца по голове, и от этого Антипа совсем расклеился.
— Побежал к отцу архимандриту, а он лается грубобранными словами — не верит, — плачущим голосом стал жаловаться он. — Посадил в скудную, под замок, на воду и корки. Четыре дни там сидел, трясся и целоденно молился, вся внутренняя ссохлась. Вышел — шатаюсь. А мне уж от высокопреподобного новое послушание уготовлено: из Ханаана на Укатай, самый дальний остров, плыть и впредь там состоять, при гадючьем питомнике.
— Зачем это — гадючий питомник? — удивился Митрофаний.
— А это архимандрита доктор Коровин надоумил, Донат Саввич. Хитрого ума мужчина, высокопреподобный его слушает. Сказал, гадючий яд нынче у немцев в цене, вот мы теперь аспидов и разводим. Яд из ихних мерзких пастей давим и в немецкую землю шлём. Тьфу! — Антипа перекрестил рот, чтоб не оскверниться злым плеванием, и полез рукой за пазуху. — Только опытнейшие и богомудрейшие из старцев, тайно собравшись, приговорили мне на Укатай не ехать, а самовольно бежать из Арарата к вашему преосвященству и всё, что видел и слышал, донести. И письмо мне с собою дали. Вот.