Дело в том, что Разумихин, как и Раскольников, учился в юридическом факультете, был примерно тех же лет, а главное, почти наверняка вращался в том же кругу полуголодных студиозусов, ибо по недостатку средств тоже временно вышел из университета — по его выражению, «подгрести пиастров».
Дмитрий Прокофьевич был весьма славный молодой человек, рано оставшийся без родителей и пробивавшийся в жизнь собственными усилиями. Помощи от родных он решительно не принимал, хотя жил почти в нищете — перебивался с хлеба на квас, зарабатывая копеечными уроками и переводами. За такое кредо Порфирий молодого человека уважал, ценил в нем ум и отзывчивость, потому и послал к нему посыльного с записочкой.
— Здорово, здорово, — громко, со смехом, закричал Разумихин с порога. — Ишь, сатрап, с полицией вызывать придумал. По этапу, что ли, сошлешь?
— Следовало бы, — засмеялся и надворный советник. — Такого небритого-то.
Обнялись.
Разумихин и вправду второй день не брился, так что лицо его всё поросло густой черной щетиной. Он из принципа не оказывал внешним красивостям никакого уважения, при всяком удобном и неудобном случае доказывая, что порядочного человека видно по взгляду и повадкам, а помады да куафюры выдуманы прохиндеями, которым надо свое нутро поавантажней прикрыть.
Дмитрий и сейчас немедленно высказался в том же смысле, на что Порфирий Петрович с улыбкой молвил:
— Поглядим-с, поглядим-с, вот встретишь какую-нибудь этакую (он показал жестом), всю воздушную, с негой во взоре. Тут и побреешься, и приоденешься, да еще, пожалуй, власы брильянтином намажешь.
— Вот, — показал Разумихин крепчайший кулак, в котором большой палец был просунут между средним и указательным. — Не дождутся. Я человек, а не павлин.
Он с подчеркнутым интересом оглядел кок и платье нафранченного Александра Григорьевича, так что тот покраснел, а Порфирий Петрович захихикал.
— Это мой помощник, Александр Григорьевич Заметов, за работой засиделись. Ты его полюби, он человек отменно хороший, хоть и щеголь.
— Ну коли хороший, то не беда, если щеголь. Как там у Пушкина твоего: «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей». Разумихин, — представился Дмитрий, крепко сжимая письмоводителю руку, и оборотился к родственнику. — Ну, говори, зачем вызвал. Я тебя, сухаря, знаю. Видно, неспроста?
Он уселся на край стола и приготовился слушать. При всей громогласности человек это был очень и очень неглупый, в мгновение ока переходивший от болтовни к делу.
— Скажи-ка, Митя, известен ли тебе по факультету некий Родион Романович Раскольников? — не стал ходить вокруг да около пристав.
Получил ответ: известен, и не только по факультету, ибо прежде приятельствовали и даже соседствовали.
— Я ведь тут комнатенку снимал. Чуть не год, — пояснил Разумихин. — Теперь вот в Васильевском острове поселился, для приятельства далековато. Да и не больно покамарадствуешь с Раскольниковым, нелюдимый он. А на что тебе Родька?
— Так-с, ничего особенного, — увернулся Порфирий Петрович. — Стало быть, приятельствовали? Вот и навестил бы товарища, проведал.
Дмитрий нахмурился. Как уже говорилось, он был весьма неглуп.
— Э-э, постой, постой. У вас тут убийство было, весь город говорит. Старую жабу Шелудякову прибили. Ты, поди, расследуешь? Ты ведь в Казанской пристав следственных дел. Уж не в этой ли связи? Раскольников-то тебе зачем?
И опять надворный советник оставил вопрос без ответа. Еще и сам спросил:
— Эк ты про всё знаешь. Откуда?
— Как откуда. Говорю тебе, чуть не год у вас тут жил. Сам к Алене Ивановне, процентщице, не раз хаживал. Пройдошистая была тварь, чтоб ею черви отравились. Ты не юли, Порфирий. Зачем тебе надо, чтоб я сходил к Раскольникову?
Но пристав уже придумал, как вывернуться.
— Интересуюсь. Статейку он напечатал в «Периодической речи», занятнейшую. Не читал? На-ка вот, на досуге. — Он сунул родственнику газету, в которую Разумихин немедленно с любопытством уткнулся. — Хочу познакомиться с молодым человеком столь… оригинальных мыслей-с. К тому же мне говорили, он болен и совсем без средств. Ты как его товарищ даже и обязан…
— Болен? — вскинул голову Разумихин, перебив Порфирия Петровича. — Что ж ты сразу не сказал? Он гордый, Родька. Подохнет, а помощи не попросит. Ладно, зайду.
— Только не нынче, — попросил пристав. — Поздно уже.
— Конечно, не нынче. Что ему с моей визитации, коли он болен? Я завтра к нему доктора приведу.
— Около полудня. А после милости прошу привести ко мне-с, если будет в состоянии. Охотно познакомлюсь.
— Да, завтра непременно навещу, с доктором, — тряхнул головой Разумихин. — Есть у меня один малый, он денег со студентов не берет.
Сказал и вскоре после того ушел, ибо всегда говорил, что подолгу рассиживать да рассусоливать — только время попусту терять и что через эту глупую привычку Россия от всего цивилизованного мира на сто лет отстала. Кипучей энергии был человек.
Проводив родственника любовным взглядом, надворный советник сказал:
— Эх, побольше бы нам таких. Люблю его. — И без малейшего перехода, всё в том же умиленном тоне продолжил. — Верно мы с вами давеча рассудили, что студенту железных нервов иметь не полагается. Того лишь не учли-с, что именно в нервных субъектах больше всего дерзости и встречается. Вот хоть у Лермонтова… Я вам сейчас зачту… — Он порылся в коробке с книгами и достал оттуда зачитанный томик. — Про Печорина… Где же это-с? Ах, вот. «Славный был малый, смею вас уверить; только немножко странен. Ведь, например, в дождик, в холод целый день на охоте; все иззябнут, устанут — а ему ничего. А другой раз сидит у себя в комнате, ветер пахнёт, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один». Полагаю, что и наш с вами студент именно такого замесу.
— Такого или другого, а только надо его брать, пока он еще кого-нибудь не убил, — отрезал Александр Григорьевич.
— Ну возьмем, и что-с? Через неделю-другую за неимением доказательств отпустим. Он еще больше в своей силе уверится, что он «необыкновенный», а мы все пред ним лилипуты. Нет-с, мы его психологией возьмем-с. Я ведь неспроста просил Митю к нему именно что около полудня заглянуть. У меня расчетец один имеется. На Митю, а еще более, дружок, на вас.
И хоть в комнате кроме них никого не было, наклонился к Александру Григорьевичу и перешел на шепот.
На следующее утро (это, стало быть, в среду) Александр Григорьевич Заметов с утра сидел на своем служебном месте и с небывалым усердием занимался делами, наверстывая за вчерашнее. Столь ревностная прилежность удивила и надзирателя Никодима Фомича, и его помощника Илью Петровича, бывшего драгунского поручика, за свой раздражительный характер прозванного «Порох».
— Давно бы так, — сказал капитан, отечески потрепав молодого человека по плечу, а поручик, несколько склонный к язвительности, поинтересовался:
— Вы, Александр Григорьич, часом не заболели? Будто клеем к стулу приклеились. Ненадолго ж у вас расследовательского пылу хватило.
Добрейший Никодим Фомич рассудил:
— Оно и правильно. В четырех стенах, да за сукнецом спокойней, чем по улице высунув язык бегать.
Потом оба офицера ушли по обычным квартальным делам, и Заметов остался в кабинете один. Он ни разу не отлучился с места, хоть время от времени с видимым нетерпением посматривал, на часы.
Раз (это уже в одиннадцатом часу) вызвал из передней старшего писца и спросил, не приходил ли кто из вызванных повесткой.
— Коли пришли бы, я направил бы к вам-с, — хмуро ответил тот, какой-то особенно взъерошенный человечек с неподвижною идеей во взгляде, и вышел вон. Письмоводителя он не уважал за напомаженный кок и вихлястость фигуры. «Ишь, делать ему нечего», — проворчал писец и с того момента стал направлять к Заметову всех посетителей подряд, так что в одиннадцать часов, когда, наконец, произошло то, чего Александр Григорьевич столь нетерпеливо ждал, в кабинете сидели сразу три посетителя: один француз, у которого на Кокушкином мосту с головы сорвали шляпу, вдова-чиновница, пришедшая ходатайствовать о продлении паспорта, и содержательница веселого заведения Луиза Линде, вызванная по поводу ночного дебоша.
Дверь комнаты открылась, и вошел еще один посетитель, очень бедно одетый молодой мужчина с повесткой в руке.
Он! У Александра Григорьевича внутри всё так и вострепетало, но, чтобы себя не выдать, письмоводитель даже не взглянул на вошедшего, еще громче заговорив по-французски с владельцем похищенной шляпы. Углом глаза все же скосился, но незаметно — для конспирации оперся рукой о щеку, и подглядел сквозь пальцы.