Князь в тот несчастный год отдыхал в Америке, в Майами, где в последние годы пляжи были плотно завалены тушами «новых русских» бандитов и банкиров, в основном, еврейского и кавказского происхождения. Секретарь князя, который служил Владимиру Кирилловичу за харчи, организовал ему встречу с «молодыми русскими капиталистами», как они себя называли. Бандиты весело раскупили билеты ценой от 800 до 1000 долларов за место и пожертвовали еще около ста тысяч баксов наличными герою дня. Встреча получилась. Были слезы радости и внезапно вспыхнувшего взаимного обожания.
Они лились и на сцене и в зале. Князь рассказывал, как он страдал от большевиков и от поганого генералиссимуса Франко. Под конец бандиты, а особенно, их женщины, совсем расчувствовались, когда князь признался, что любит Россию и готов послужить ей в любом качестве. Кто-то крикнул: «В любом – не надо!» Зал принялся скандировать: «Царем! Царем!» Здоровенный бандюган с бочкообразным животом, явившийся на встречу в полосатых семейных трусах, рухнул перед Кирилловичем на колени и взревел: «Батя! Ты наш царь! Вертайся на хату!»
Князь всплакнул, прижал руки к сердцу, открыл рот, пытаясь сказать еще что-нибудь дополнительное о своей любви к России. Но неожиданно язык перестал ему повиноваться: закоченел, будто князь только что съел ведро мороженого. Он снова открыл рот, но неожиданно сник, отвалился на левый подлокотник кресла… И так с открытым ртом умер.
Назначенный час погребения все никак не наступал, пчелиное гудение разговоров то усиливалось, то ненадолго затихало. И вновь оживлялось там, куда порхал петербургский мэр. По этому жужжанию можно было издалека определить маршрут движения Собчака по усыпальнице.
Официальные похороны в Петропавловском соборе члена династии было событием исключительного политического значения. Сами по себе его похороны в стране, где еще вчера любой, даже самый дальний родственник династической семьи считался почти официально государственным врагом СССР, ни о чем особенном не говорили. Но взятые в совокупности с новыми и еще вчера невозможными реалиями жизни после краха советской власти могли сказать наблюдательному и вдумчивому человеку очень о многом. В первую очередь о том, в какой жестокий этап своей истории в очередной раз вступила Россия. Самым верным сигналом скорых обвальных перемен стало внезапное и жульническое переименование Ленинграда в Санкт-Петербург. Нашлись тогда, однако, и среди либеральных демократов вольнодумцы. Вечный свадебный генерал Герой Социалистического Труда академик Лихачев в интервью самой респектабельной по тем временам главной коммунистической газете «Правда» заявил, что ежели Верховный Совет Российской Федерации отменит решение съезда Советов от 1924 года о присвоении городу имени Ленинград, то автоматически восстанавливается имя Петроград, которое город получил по указу императора Николая II как раз перед первой мировой войной – такой вот патриотический акт накануне боевого соприкосновения с германцами. Народ должен был видеть, до какой степени царь с царицей ненавидят этих поганых колбасников. Отменить же царский указ о Петрограде даже современный и невиданно демократический Верховный Совет Российской Федерации не имеет права.
Тем не менее, престарелый вольнодумец, позволивший себе по привычке удовольствие иметь собственное мнение лишь тогда, когда это было для него абсолютно безопасно, вдруг заявил, что будет, тем не менее, голосовать, как мэр Собчак, – за Санкт-Петербург.
Не смолчал и кумир демократов Солженицын: присылал из своей Америки в Ленгорисполком телеграммы пачками (копии: Москва, Кремль). Знаток обустройства новой России предлагал свои варианты: «Свято-Петроград» и даже «Свято-Невоград», поскольку немецкое слово «Петербург», да еще после труднопроизносимого «Санкт» оскорбляет его патриотические уши. Но теперь его уже никто не слушал – даже самые верные поклонники. Советская власть была свергнута, и Солженицын никому оказался не нужен. Ленинградцы превратились в непостижимых умом «санкт-петербуржцев», то есть в «святых» жителей Петербурга.
… Наконец привезли священника и дьякона. Теперь все действующие лица на месте. Сюжет под названием «Похороны Великого Князя Владимира Кирилловича» приготовились отснять десятка два репортеров – местных и заграничных. Местные, кстати говоря, могли остаться вообще без материала. В собор им удалось проникнуть с огромным трудом. Накануне события секретарь князя вдруг объявил, что только родственники и свита Владимира Кирилловича обладают исключительными правами бесплатно запечатлеть на пленку исторический процесс закапывания Августейшего трупа. Остальным придется за это право платить: семья князя ограничена в средствах и не может разбрасываться прибыльным сюжетом направо и налево. В конце концов, Собчак уломал начальников княжеской свиты, резонно заявив, что для родственников князя и его приближенных сейчас в России важна любая реклама. Здесь она дороже любых денег. Да и нет в новой российской прессе вообще такой традиции – платить героям своих публикаций, а уж их наследникам тем более. Наоборот, с недавних пор уже крепко укоренилась совсем другая традиция. В Руссиянии журналисты теперь сами берут деньги со своих героев, причем очень большие, особенно на телевидении – по цене рекламы. Особенно дорого стоит скрытая реклама. Свитские испугались и отступили.
И сейчас вся снимающая и пишущая публика нетерпеливо переминалась с ног на ногу, ожидая начала.
Покойный лежал в роскошном, из цельного дуба, лакированном гробу, украшенном золотыми кистями. В полутьме отсвечивали четыре серебряные ручки по бокам. Это был гроб марки «Аль Капоне» – так уже успели прозвать в народе такие гробы.
Из нутра своего последнего прибежища князь источал на публику ароматы бальзамических благовоний. Такая роскошь местной публике и не снилась. Советских граждан всю жизнь заколачивали в простые сосновые ящики, обитые кумачом. Разница могла состоять лишь в размерах ящика или в качестве и цене обивки. Гости из туземных не могли отвести глаз от сверкающего «Аль Капоне» и стояли около него, словно зачарованные. Некоторые украдкой щупали изумительный сундук, гладили его гладкие пузатые бока, трогали серебряные ручки.
– Во как надо! Вот как у людей хоронють. Сыграть в такой ящик – одно удовольствие. А советская власть даже приличный гроб за семьдесят лет придумать не могла! – громко бросил реплику джентльмен лет пятидесяти, жуликоватого вида – худой, красноносый, с золотой фиксой во рту. Он был в дорогом английском костюме для миллиардеров из скромного темно-синего коверкота в тончайшую полоску. Костюмчик был изрядно помят и весь в мелком пуху, словно его владелец накануне ночевал в курятнике.
«Где я видел этого необычного, этого удивительного, этого оригинального человека?» – задумался Собчак, внимательно рассмотрев сначала нечищеные, стоптанные ботинки фиксатого джентльмена, потом его физиономию – в продольно-поперечных морщинах, сизую, мятую, словно старая советская пятирублевка. И внезапно вспомнил. Это был знаменитый вор в законе Владислав Кирпичев, воровское «погоняло» (кличка) – «Кирпич». Из своих сорока девяти лет Кирпичев больше тридцати провел по тюрьмам. Теперь он уважаемый предприниматель, у него большой магазин на Литейном проспекте в двадцати метрах от Главного управления внутренних дел. Он торгует по сказочно низким ценам компьютерами – крадеными и контрабандными. Год назад Кирпич обеспечил Собчаку на выборах мэра, а Ельцину на выборах президента сто процентов голосов избирателей специфического избирательного округа – «Крестов», знаменитой питерской тюрьмы.
«Как же я мог забыть?» – удивился Собчак: ведь он собственноручно подписывал Кирпичу приглашение на сегодняшние похороны. Да… Разве всех упомнишь? Каждый день помощники приводят к мэру десятки незнакомых, нередко странных, но очень нужных нынче людей.
Около гроба уже несколько часов стояла в бессменном карауле вдова князя Леонида Георгиевна Романова, она же Багратиони-Мухранская, она же Кэрби – по предыдущему своему мужу, банкиру. Нести вахту ей было невыносимо тяжело: на скелет давил собственный обширный вес – больше ста десяти килограммов. Леонида Георгиевна со скорбным вниманием вглядывалась в каждого, кто подходил к ней выразить соболезнования. А когда замечала направленную на нее телекамеру, то медленно и выразительно крестилась прямо в объектив. Она с досадой подумала, что будет плохо выглядеть в телевизоре – измученная, в желто-коричневых морщинах, под глазами черные мешки. Густые жесткие волосы под черным платочком нечесаны, и это видно издалека. «А – пусть! Так даже лучше», – наконец решила вдова. Зато на экранах телевизоров ее печаль можно будет разглядеть без труда.
Выслушивая сочувственные слова, Леонида Георгиевна отвечала гостям очень проникновенно, с грустной благодарностью. И те, кто видел ее впервые, отмечал, что внешне она никакая не русская эмигрантка и даже не грузинская. В ее произношении слышалось что-то родное, и некоторые гости в первые минуты принимали Леониду Георгиевну за обычную советскую еврейку, приехавшую хоронить мужа не из Майами, а из Одессы, – возможно, с Молдаванки или с Пересыпи, где она торгует с уличного лотка ранними помидорами или баклажанами «мантана», маринованными по рецепту местных понтийских греков.