На колокольне снова загорелся свет. Точно злобное большое око, он еще раз прорезал тьму, словно искал что-то в лесах долины.
Однако ни Симон, ни Магдалена его не заметили.
* * *
Человек на башне вцепился в обугленную балку, и порыв ветра разметал его волосы. На горизонте сверкали молнии: большие и маленькие, прямые и надломленные… здесь, на самом верху, власть Господа ощущалась особенно. Или это иная власть? Та, что была много сильнее того доброго и благосклонного Творца, который думал, будто любовь исцелит человечество, а собственного сына оставил помирать на кресте?
Любовь.
Он язвительно рассмеялся. Как будто любовь на что-то годится! Могла она спасти жизнь человеку? Или пережить смерть? Если да, то лишь стрелой в груди – раной, что гноилась и нарывала, – въедалась внутрь, пока не оставалось ничего, кроме пустой оболочки. Бренного тела, кишащего червями.
Безжизненным взором человек взглянул на горстку паломников далеко внизу. Они тащились сгорбленные под дождем с молитвами и благочестивыми песнями – и вера их была так сильна, что он мог ее буквально чувствовать. На башне он ощущал ее наиболее явственно – как молнию, как перст небесный, что наполнял его божественной силой. Довольно долго он думал над тем, как мог воплотить в жизнь свою мечту. Теперь цель почти достигнута.
Он поставил светильник на пол, огляделся и принялся за работу.
2
Воскресное утро 13 июня 1666 года от Рождества Христова, в Шонгау
– Проклятие, убери свои грязные лапы с моей любимой ступки, иначе спать без каши отправлю!
Палач Шонгау сидел дома за столом и пытался отвадить своего трехлетнего внука Петера, который вознамерился съесть растертые травы из старинного каменного горшка. Травы хоть и не были ядовитыми, но даже Куизль не мог сказать, как смесь из арники, зверобоя, меума и крапивы подействует на малыша. В худшем случае мальчику грозил понос, что, ввиду небольшого количества еще чистых пеленок, ввергало палача в ужас.
– И братцу своему скажи, чтоб кур оставил в покое, или я самолично ему башку проломлю!
Пауль, которому едва исполнилось два года, ползал по пахучему тростнику, расстеленному на полу и под столом, и со смехом тянулся ручонками за курами, отчего те с кудахтаньем носились по комнате.
– Да черт бы вас побрал!
– Ты слишком уж строг с ними, – донесся вдруг слабый голос с кровати, поставленной рядом. – Вспомни нашу Магдалену, когда она была маленькой. Сколько раз ты говорил ей, чтобы она не ощипывала кур живьем, а она все равно делала это.
– И каждый раз хорошенько за это получала.
Куизль с ухмылкой повернулся жене, но, увидев ее бледное лицо и круги под глазами, сразу же посерьезнел. Прошлой ночью Анна-Мария слегла с тяжелой лихорадкой. Она заболела совершенно внезапно и теперь лежала, сотрясаемая ознобом, под тонким шерстяным одеялом и несколькими волчьими и медвежьими шкурами. Приготовленное палачом лекарство, разбавленное медом и водой, должно было немного облегчить симптомы.
Куизль беспокойно взглянул на жену. Последние годы не прошли для нее бесследно: в неполные пятьдесят лет она хоть и была еще красивой женщиной, но по лицу ее уже пролегли глубокие морщины. Некогда блестящие черные волосы потускнели и перемежались теперь седыми прядями. Бледная и закутанная в несколько шкур, так что виднелась лишь голова, она напоминала палачу белую розу, которая начала увядать после долгого лета.
– Попробуй поспать немного, Анна, – заботливо проговорил Куизль. – Сон лучше всякого лекарства.
– Поспать? Каким образом?
Анна-Мария тихо засмеялась, но смех сразу перешел в кашель.
– Ты тут бранишься на чем свет стоит, – добавила она затем хриплым голосом. – А малыши все наши горшки опрокинут, если их кто-нибудь не остановит. Главе семейства и невдомек ведь.
– Какого черта…
И верно, маленький Петер, пока палач не видит, вздумал залезть на лавку возле печи, чтобы оттуда добраться до компота из прошлогоднего урожая. Он как раз вскарабкался на сиденье и взялся за один из горшков с разваренными вишнями. Горшок выскользнул из его ладоней и с грохотом упал на пол. Содержимое его расплескалось во все стороны, и вся комната стала похожа на место неудавшейся казни.
– Дедушка, смотри, тут кровь.
Петер с широко раскрытыми глазами показал на лужу под ногами, потом обмакнул в нее палец и лизнул.
– Хорошая кровь.
Куизль схватился за голову и снова выругался. В конце концов он, недолго думая, схватил мучителей за шиворот и под их же громкие протесты выставил обоих в сад. Дверь с грохотом захлопнулась, и палач принялся собирать с пола раздавленные вишни, при этом перепачкавшись сам с ног до головы красным соком.
– Надеюсь, в колодец оба свалятся, – бормотал он. – Спиногрызы проклятые.
– Не говори так, – возразила Анна-Мария с постели. – Симон с Магдаленой никогда не простят нам, если с малышами что-нибудь случится.
– Симон с Магдаленой! – Куизль смачно сплюнул на тростник. – Слышать о них не желаю! И что вздумалось этим двоим ошиваться под Святой горой… Целую неделю! – Он покачал головой и вытер руки о поношенный кожаный фартук. – Двух молитв в базилике Альтенштадта вполне хватило бы. По одной на каждого мальца.
– Господь смилостивился над нами, и нам следует его поблагодарить, – напомнила ему жена. – Тебе и самому паломничество не помешало бы, учитывая, сколько на твоих руках крови казненных.
– Если она на моих руках, то это можно сказать и обо всех наших советниках, будь они неладны, – проворчал Куизль. – До сих пор я исправно вешал для них воров и убийц. Один лишь Господь нам судья.
Анна-Мария снова закашлялась и устало закрыла глаза.
– Мне сегодня не настолько хорошо, чтобы спорить с тобой.
Снаружи вдруг послышались шаги, и кто-то забарабанил в дверь. Куизль открыл: на пороге стояла знахарка Марта Штехлин и держала за руки орущих внуков.
– Ты в своем уме, Куизль? Я их возле пруда… – начала было она, как вдруг увидела красные пятна на рубахе палача и воскликнула: – Господи! Ты и дома уже людей убивать начал?
– Да нет же. – Палач смутился и пригладил черные волосы, в которых уже проступила седина. – Это вишневый сок. Сорванцы опрокинули горшок с компотом, вот я и выставил обоих.
Штехлин засмеялась, но затем глаза ее сверкнули.
– Нельзя оставлять малышей одних на улице! – ругнулась она. – Вспомни сына Губера, который этой весной в Лехе утонул. А маленькому Гансу, сыну трактирщика в Альтенштадте, недавно повозка ноги раздавила… И чего ж вы, мужчины, такие глупые? Дурни бестолковые!
Якоб закрыл глаза и тихо застонал. Не считая жены и дочери, Штехлин была единственным человеком, кто мог вот так разговаривать с палачом Шонгау. Знахарка довольно часто заносила Куизлю каких-нибудь трав, а за это брала у него немного растертого дурмана или несколько унций человеческого жира для пациенток – или же листала его книги по врачеванию. Библиотека палача и его целительские умения славились далеко за пределами города.
– Это все, зачем ты пришла? – вскинулся Куизль на знахарку. – Чтобы побранить меня, как прачка?
– Балда! К больной жене твоей пришла, зачем же еще?.. – Она завела плачущих детей в дом и отвязала с пояса истертый кожаный мешочек. – Вот, плаун, тысячелистник и зверобой принесла, чтобы жар сбить.
– Зверобой и у меня есть, – проворчал палач. – Но пожалуйста. Помощи я всегда рад.
Он посторонился, и Штехлин прошла в комнату, где лежала Анна-Мария с закрытыми глазами: вероятно, она снова заснула. Знахарка смочила разгоряченное лицо женщины, после чего обратилась к палачу:
– А близнецы-то вообще где? Уж хоть Барбара могла бы за племянниками присмотреть.
Куизль ворчливо уселся обратно за стол и снова принялся растирать травы в ступке. Движения его были размеренные и привычные.
– Барбару я в лес отправил, мелиссу собирать, – проворчал он. – Моя жена, ей-богу, не одна с лихорадкой лежит, люди мне весь порог уж стоптали! А Георг повозку чистит, там живого места от грязи с кровью не осталось. – Куизль растер в мозолистых пальцах горстку сушеных трав и задумчиво высыпал ее в ступку. – Это все-таки его обязанность. Если я снова увижу, что парень слоняется у реки, такую трепку ему задам, какой он ввек не забудет.