Первые пятнадцать лет своей взрослой экзистенции он существовал на жалованье, которое на пике карьеры – у статского советника и чиновника особых поручений при московском генерал-губернаторе – стало довольно приличным, но всё же, как говорят в России, слова «жалованье» и «жалкий» одного корня. Следующие полтора десятилетия Эраст Петрович зарабатывал частным сыском, иногда получая весьма значительные гонорары, рекордный из которых равнялся десятилетнему заработку особы пятого класса со всеми наградными и квартирными включительно. Однако истинное богатство, то есть полная свобода от материальных забот, пришло только теперь, на пятидесятилетнем рубеже. Друг и наперсник Маса глубокомысленно изрек: «Видимо, господин, в следующие полвека вам суждено пройти Путь Роскоши, а это нелегкое испытание для благородного мужа». Фандорин тогда посмеялся, но довольно скоро, всего через несколько месяцев, обнаружилось, что японец не так уж неправ.
Со свалившимся с неба, вернее вынырнувшим из морской пучины капиталом Эраст Петрович поступил обдуманно и логично – уж Путь так Путь. Выбрал самый лучший город на земле, самый лучший квартал в самом лучшем городе и самую лучшую квартиру в самом лучшем квартале самого лучшего города: поселился в верхнем, мансардном этаже старинного дома на рю Риволи, с террасы которого открывался вид на Сену, Лувр и парк Тюильри.
Чудеснейшую на свете женщину он специально не выбирал – такие обычно выбирают себе партнеров сами. Очень скоро в прекрасной квартире появилась прекрасная Аннет и превратила просторное, но холостяцкое жилище в оазис и элизиум. Это была женщина-кошка – грациозная, гибкая и независимая. Эраста Петровича она идеально устраивала: не изображала сердечной привязанности, но и не требовала ее, зато щедро дарила радость. Отношения были честные, взаимовыгодные и очень, очень приятные. Фандорин давал спутнице то, без чего женщины-кошки не могут жить – возможность окружать себя красивыми вещами; спутница же обеспечивала его неутомительной лаской, необременительной заботой и умела превращать повседневность в нескончаемый праздник – был у нее такой драгоценный, редкий дар. Одно слово: чудеснейшая из женщин.
Беда лишь в том, что, когда каждый день становится праздником, это довольно быстро надоедает.
В новой жизни Эраст Петрович постановил браться только за дела, которые покажутся ему особенно интересными – для интеллектуального удовольствия и встряски. Однако всякому сыщику хорошо известно, что замысловатые преступления – большая редкость. За восемь месяцев случилось лишь одно более или менее любопытное расследование, но, увы, совсем короткое – к тому же близко, в Лондоне.
Всё остальное время Фандорин осваивал Путь Роскоши. Поздно поднимался с постели; смотрел, как прихорашивается Аннет (иногда это снова заканчивалось постелью); медленно завтракал; долго гулял по парку; ходил в гимнастический зал; медленно обедал; катался верхом или на велосипеде по Елисейским Полям; вечером ходил в театр, которого не любил, или ужинал с Аннет в очередном гастрономическом ресторане. От такой жизни бывший искатель приключений поправился на четыре килограмма, так что, бреясь, не узнавал своей округлившейся физиономии, а парк Тюильри и Елисейские Поля он положительно возненавидел.
И еще события на родине… Каждое утро русские газеты портили счастливому человеку настроение, и гармония, которую так лелеял Эраст Петрович, расползалась в клочья.
Слушая, как за чуть приоткрытой дверью спальни напевает Аннет (она всегда пела, обстоятельно готовясь к любовным занятиям), Фандорин решительно повторил вслух: «Да, к ч-черту российские газеты!». Потом поднял «Новое Время» и разгладил помятый лист, стараясь не шуршать.
Русская пресса приходила в Париж с трехдневным опозданием, поэтому никаких особенных открытий чтение не сулило – важные новости поступали по телеграфу. Однако непрекращающиеся российские драмы европейцам давно надоели, и о революционных событиях французская печать сообщала скупо. Ну, еще одна забастовка, ну, еще одна карательная экспедиция, ну, еще одно политическое убийство. La Russie – и красноречивое галльское пожатие плечами.
В России всё было как всегда.
Либеральные депутаты распущенной Думы призывали соотечественников к гражданскому неповиновению. (Эраст Петрович представил себе, как сто двадцать миллионов крестьян и двадцать миллионов мещан граждански не повинуются «реакционному режиму» – и вздохнул: ох, либералы…).
Продолжалось расследование чудовищного акта на Аптекарском острове, где неделю назад анархисты пытались взорвать Столыпина, но тот остался жив-здоров, зато отправились на тот свет двадцать три ни в чем не повинных человека, в том числе некая неопознанная беременная просительница, а еще сто человек, включая детей, получили ранения. (Ох, революционеры…).
Взрыв на Аптекарском
Охранное отделение и чины жандармского корпуса произвели массовые задержания, причем подозрительные лица в административном порядке, без судебного разбирательства, были немедленно высланы в отдаленные губернии под надзор полиции. (Ох, правоохранители…).
Новое громкое убийство: на железнодорожной станции застрелили генерала Мина, чей Семеновский полк в прошлом декабре подавил московское восстание. Убит на глазах у жены и дочери четырьмя выстрелами в спину. Стреляла, о Господи, учительница. Ее уже судят, через несколько дней повесят. (Учительница! Через несколько дней!).
Его застрелили. Ее повесят.
Потому Эраст Петрович и уехал, что не мог представить себя ни среди стреляющих в спину, ни среди вешающих. Сколько раз себе это повторял, но легче не становилось.
«Чертова страна!» – пробормотал Фандорин.
Где ты, гармония?
Чтобы справиться с раздражением – и на Россию, и на собственный мазохизм – повернул газету последней страницей, где был раздел уголовной хроники. Хоть душой отдохнуть. Вдруг что любопытное?
В самом деле: на целых пол-листа подборка материалов по необычному преступлению.
В глухой приуральской губернии убили игуменью, прямо в монастыре – еще одно знамение свихнувшегося времени. Раньше монахинь не убивали даже беглые каторжники. А здесь, кажется, еще и произошло нечто особенно зверское. По ханжескому российскому обыкновению, газета не сообщала подробностей, но все авторы ужасались «изуверству» и «неописуемой жестокости» злодеяния.
Все-таки что там произошло, заинтересовался Эраст Петрович. Из некролога и нескольких прочувствованных статей, посвященных жертве преступления, какой-то матушке Февронии, вычислить обстоятельства происшествия было не проще, чем по испанским архивным документам двухсотлетней давности.
Всё охи да ахи, сотрясание воздуха, слезливые жалобы на ужасный век, ужасные сердца. Член Святейшего Синода предполагал ритуальное изуверство и атаку на православие. Товарищ председателя Русской Монархической партии был уверен, что это дело рук анархистских элементов, желающих перебаламутить кощунством жизнь тихого заволжского края.
Эраст Петрович хотел уж отложить газету, видя, что ничего дельного из нее не почерпнет. Непрочитанной осталась лишь заметка, написанная московским викарным епископом, который семнадцать лет назад благословил покойную на монашество – этот-то уж точно не мог сообщить ничего полезного о преступлении, которое произошло в тысяче с лишним верст от Москвы. И здесь взгляд Эраста Петровича споткнулся о мирское имя игуменьи – викарий его поминал дважды. В других материалах называлась и мирская фамилия убитой, в скобках, но фамилия была обыкновенная, а вот имя довольно редкое. И когда триада – имя, фамилия и время пострижения – соединилась, газетный лист задрожал в руках Фандорина, а сам он, чего никогда не случалось, вскрикнул.