Эти крамольные слова Данила произнес, нисколько не понизив голоса. Павлина и Митя не сговариваясь поглядели по сторонам, но соседи, слава Богу, были увлечены собственными делами и к речам Фондорина не прислушивались. Один лишь давешний коллежский советник (кажется, он назвался Сизовым?), неотрывно смотрел в эту сторону, однако не на рассказчика, а на Митю. Впрочем, сидел он довольно далеко и слышать ничего не мог. Чего тогда, спрашивается, уставился?
— Был подле Екатерины один черный человечек, некто Маслов, — как ни в чем не бывало бывало продолжил Фондорин, и Митя при звуке знакомого имени сразу забыл про бесцеремонного туземца. — Из того хитроумного ведомства, которое кормится от пресечения государственных злоумышлении и потому без злоумышленников существовать не может. А поскольку таковые попадаются нечасто, сему ведомству часто приходится выдумывать их самому, да чтоб были пострашней. Чем больше власть боится, тем Масловым вольготней. А тут этакий подарок — французская революция. Поискал Маслов в Петербурге якобинцев среди тамошних масонов. Да только известно, для чего у нас дворяне в вольные каменщики вступают — чтоб ужинать без дам и полезные знакомства делать. Какие близ престола революционеры? Курам на смех. Все ложи с перепугу тут же верноподданнейше самораспустились. Тогда Маслов додумался на вторую столицу взглянуть. А тут свой ворон сидит, московский главнокомандующий князь Озоровский. Он и рад стараться. Есть, докладывает, общество и претайное. Книжки всякие печатают, хлеб голодным раздают, лечат бесплатно — а для какой цели-надобности? Ясно: чтоб бунт готовить. И название непонятное: Братья Злато-Розового Креста. В каком-таком смысле?
— А в самом деле, в каком? — спросила Павлина.
— Наш предводитель причислял себя к рыцарям-розенкрейцерам, которые поклоняются Розе и Златому Кресту. Я же вкладывал в это прозвание свой собственный смысл, памятуя о явленном мне чудесном видении злато-розового града. Но вышел все же не град, а крест, потому что именно на этом орудии мучительства тайный советник Маслов вкупе с князем Озоровским и распяли моих высокодуховных братьев. Снарядили сыскное дело, а товарищи мои были люди нехитрые, доверчивые, запретных книжек далеко не прятали, мыслей своих не скрывали — бери их, дураков, голыми руками. И взяли. Кого в Сибирь, кого в крепость, кто с ума сошел, кто сам помер — ведь чувствительные все, тонкой души. А мне повезло… Заступилась за меня некая высокая особа. Всего месяц продержали в гауптвахте и выпустили без последствий.
Это за него сама императрица заступилась, не забыла своего камер-секретаря, догадался Митя. И очень ему понравилось, что Данила перед графиней своим прежним положением не похвастался, умолчал как о несущественном.
— Так всё обошлось? — вскричали Павлина с облегчением.
— Не обошлось. — Фондорин нагнулся, толкнул кочергой полено. Лицо его было бесстрастным, по изрезанным морщинами щекам метались красные отсветы. — Вернулся я к себе в дом из-под ареста нежданным манером. Дворня уж не чаяла своего барина вновь увидеть, ведь мне, по слухам, была уготована самое меньшее вечная каторга. Без хозяина слугам жить понравилось. Рожи сытые, масленые, все ренские да венгерские вина из погреба повыпили, мебель-картины распродали. Думали, чего жалеть — всё одно на казну отпишут. Увидели меня — затряслись. Повалились в ноги, воют, прощения просят. Я им:
«Пустое, друзья мои. Разум с ней, с мебелью, другую заведу». Они — пуще выть: «А еще за то, барин, прости, что сыночка, кровиночку твою, не уберегли». Ну, у меня в глазах и потемнело. Кажется, закричал я и даже на время чувств лишился, чего со мной во всю жизнь ни разу не случалось. Правды от слуг нескоро дознался… А вышло так. — Данила опять покашлял. — Меня ведь как арестовывали — с превеликим шумом, будто нового Пугачева хватали или самого Робеспьера. Явился целый воинский отряд, при ружьях, при лошадях. Что лязгу-то, крику. А Самсон у меня был мальчик трепетный душой. Он, бывало, на ярмарке медведя на цепи увидит, так после неделю ходит сам не свой, зверя жалеет. Тут же как-никак не медведя — родного отца в кандалы заковали, да на улицу поволокли… Ну, и слег мой Самсоша с нервной горячкой. Думаю, за ним толком и не ходил никто, потому что у слуг вольная жизнь началась, не до больного ребенка. А ведь жила у меня дворня всем на зависть. — Фондорин покачал головой, как бы вчуже удивляясь этакой странности. — На «вы» их называл, ни разу не высек никого, даже когда было за что. Беседы вел, чтоб из них граждан воспитать. Теперь-то я думаю, что так скоро граждане из рабов не происходят. Но это сейчас не к делу, не о том рассказ… Сын, говорят, всё бредил, к батюшке рвался. Однажды слуги заглядывают к нему в комнату — кровать пуста, окно нараспашку. В одной рубашонке вылез и ушел неведомо куда. А зима была. Вроде бы даже и искали они его, а может, и врут. Дождь был в ту ночь со снегом. Поди, из тепла и вылезать-то не захотели…
Тут он замолчал надолго, всё барабанил пальцами по столу. Павлина всхлипывала, утиралась платком. Митя крепился, слезы глотал, и нёбу оттого было солоно.
— Дальше что ж. Пустился я на поиски. Награду посулил, небо и землю, как говорится, перевернул. Только не видал никто отрока семи годков, темноволосого, худого, с бледным личиком. Пропал мой мальчик безо всякого следа. Умом-то я понимал, что больному и раздетому не уцелеть ему было. Всякое себе представлял, и видения были одно ужасней другого. Замерз где-нибудь, или под лед провалился, или того хуже — попался какому-нибудь извергу, охочему до запретных пороков.
Пальцы, барабанившие по скатерти, вдруг сжались в кулак и ударили по столу так сильно, что подскочили чашки. В зале заоборачивались, а графиня кликнула слугу — поменять скатерть.
Данила дождался, пока всё успокоится, и продолжил свою повесть.
— И стало мне невмоготу смотреть на людей. Отписал крестьянам вольную, московский дом предал запустению, сам же поселился в лесу. Там мне хорошо показалось: растения, звери, птицы. Есть друг друга едят, а мучить не мучают. Только недолго я робинсонствовал. И в скиту не оставили меня человеки. Лечи их, постылых, бабам брюхатым отвары вари, ребятишкам гадючьи укусы притирай… И чем дальше, тем хуже. В прошлую весну явился преосвященный Амвросий, здешний викарий. Дошли до него слухи о некоем лесном деде, которого крестьяне чтут. Приехал проверить, не раскольник ли, не колдовством ли врачую. Я с Амвросием потолковал, полечил его от почечуя целебными свечками из травы-ликоцины, и так он меня полюбил, что повадился в гости ездить. Мало того, разнес повсюду, будто я старец святой жизни и даже угодник. Понесли про меня всякую небывальщину — мол, медведи ко мне за благословением ходят, как к Сергию Радонежскому, и прочее разное. Я в последнее время подумывал, не уйти ли из скита, найти место поглуше. А тут мне Разум вас послал…
— Так вы назад не вернетесь? — спросила графиня.
— Теперь, должно быть, уже некуда. У меня там свеча такая, особенная. Дмитрий вон видел, знает. Нынче утром, уходя, я ее гореть оставил. Думал, если ворочусь — успею загасить. А нет, пускай всё сгорит огнем. Поселяне после скажут: вознесся Данила-угодник на небо в огненной колеснице, подобно Илье пророку. Этак, глядишь, в святцы попаду.
Павлина, еще не довсхлипывав до конца, улыбнулась, а Митя подумал: вот воистину искусный рассказчик. Завершив свою повесть, увел разговор в сторону от грустного и даже пошутил — это чтобы не оставлять на сердце у слушателей горького осадка.
— А что это у вашего сиятельства глазки красны и в дыхании хрипотца? — спросил Фондорин, повернувшись к Хавронской и внимательно глядя ей в лицо.
— Ваш рассказ тронул меня до слез.
— Нет, не то. Позвольте-ка. — Он осторожно поднес руку к ее лицу и приподнял веко. — Так и есть. Простыли, матушка. Надо болезнь в самом начале пригасить, не то расхвораетесь. Хорошо ли будет?
— У меня и в самом деле горло несколько саднит, — призналась Павлина. — Да что поделаешь? Ехать все равно надо.
— И поедете, отличным образом поедете. Только я вас сначала эликсиром напою, собственного сочинения. Как раз взял у своего знакомца необходимые ингредиенты. Так и знал, что пригодятся в дороге.
Он достал из кармана пару каких-то пузырьков, пакетик, пучок сухой травы. Махнул половому:
— Эй, принеси-ка шкалик самой лучшей водки и лимон.
В одну минуту соорудил лекарственное зелье. Половину велел выпить тотчас же, остаток смешал с горячей водой.
— Это — горло полоскать. Пойдемте к рукомойнику, я покажу, как. И воспаление как рукой снимет, вот увидите.
— Посиди здесь, крошечка, мы сейчас вернемся, — сказала Павлина, и Митя остался за столом один.
Стало быть, Данила лишился обожаемого сына два года назад, и Самсону тогда было семь, как сейчас Мите. Не мучительно ли осиротевшему отцу видеть перед собой отрока тех же лет?